Пушкин Памятник

Оглавление
Пушкин Памятник
Страница 2
Страница 3
Страница 4
Страница 5
Страница 6
Страница 7
Страница 8

Есть поэтические произведения, анализ которых требует иной, отличной от привычных, формы изложения. Вслед за О.Мандельштамом такую форму можно назвать "Разговором". Вынужденность обращения к нетрадиционной форме диктуется ощущением пушкинской оды как спутанного клубка внутренних линий, не размотав которого нельзя выйти за пределы школьного уровня понимания. Все это понятно в приложении к "Комедии" Данте, но может показаться резким преувеличением, если речь идет о пушкинском "Памятнике". Оно не будет таковым, если учесть, что, помимо общеизвестности, помимо массы материала о нем в виде специальных статей и разделов в книгах о поэзии Пушкина, этому стихотворению посвящена отдельная монография, далеко не исчерпавшая поставленной задачи. Другими словами, общеизвестности, свидетельствующей о легкости, естественности восприятия "Памятника", противостоит впечатление литераторов и писателей, на своем опыте прочтения убедившихся в призрачности этой легкости и доступности.

Если раздвинуть завесу восторженных славословий по поводу этого произведения, то обнаруживается, что оно было и остается до сих пор трудным для понимания. Первым камнем преткновения и оказывается момент нравственной уязвимости "правдивого слова о своих достоинствах". Наш современник, авторитетный писатель, по ходу своих задач столкнувшийся с необходимостью разобраться в пушкинском "Памятнике", не стал скрывать недоумения. "Всегда несколько странно, - пишет А. Битов, - когда памятник известнее, чем человек. Еще странней, когда он главнее. Еще страннее, когда памятник воздвигнут самому себе. Всегда горько, когда заслуги становятся важнее дел. Когда из всего, что человеком сделано, на первый план выдвинута самооценка, родившаяся в горьком чувстве непонимания и непризнания" (2, с.260). Производимое "Памятником" впечатление никак не вяжется с образом Пушкина, писатель ищет выход и находит его в том, что "стихотворение могло быть писано как ответ неблагодарной публике, как вызов накануне "изгнанья", а не смерти, как впоследствии поспешили истолковать" (2, с.275). Возможно и так, но вопрос о том, стоило ли "ответ" и "вызов" облекать в форму похвалы добродетелям своим, остается в силе.

Много раньше ту же "неловкость" Пушкина пытались объяснить Гершензон и Вересаев. Первый высказал предположение, что Пушкин в "Памятнике" говорит не от своего лица, хвалу ему воздадут "глупцы", и это будет клеветой на его творчество. По версии второго Пушкин просто пародирует "пышные самовосхваления Державина. И на его гордостный "Памятник" он ответил тонкой пародией своего "Памятника". А мы серьезнейшим образом видим тут какую-то "самооценку" Пушкина" (3).

Обе трактовки продолжают свою жизнь в пушкинистике в каком-то отрицательном модусе - с ними никто не согласен, но все цитируют.

Более осторожный вариант "защиты Пушкина" предложил М.П. Алексеев. В нем также фигурирует Державин, но уже как образец для подражания. "Написав свое стихотворение "Лебедь", Державин почувствовал своего рода угрызения совести и желание оправдаться перед читателями. Он писал по этому поводу: "Непростительно было бы так самохвальствовать; но как Гораций и прочие поэты присвоили себе сие преимущество, то и автор тем пользуется, не думая быть осужденным за то своими соотечественниками, тем паче, что поэзия его - истинная картина натуры". Отметив, что ссылки на Горация неоднократно делались в подобных случаях для самозащиты, М.П. Алексеев делает предположение, служащее, на наш взгляд, не к чести Пушкина: "не этими ли мотивами руководился и Пушкин, выбирая для своего "Памятника" латинский эпиграф?" (4, с.97). Вряд ли Пушкин прятал голову под крыло, то бишь мирил себя с "самохвальством" ссылкой на Горация, полагаясь при этом на готовность охладевшего к нему (и к классицизму с его авторитетами) читателя пойти на ту же скидку.

К более изощренному построению прибег С. Бонди. По его мнению, "Пушкин использовал прекрасный прием: он процитировал широкоизвестное в то время стихотворение Державина, заменив в применении к себе то, что Державин говорил про себя и свою поэзию" (5). Эту хитроумную фразу, по-видимому, следует понимать так, что этически дурное в "Памятнике" - от Державина, остальное - свое. Идею непричастности Пушкина к самохвальству до логического конца, т.е. до полного лишения авторства, довел Г.Красухин, отнеся "Памятник" к жанру "народной лирики", т.е. поэзии по определению безавторской (6).

Кажется достаточно ясным, что в желании устранить смущающую тональность "Памятника", найти какую-то форму компромисса позиции автора с традиционными представлениями о подобающей человеку скромности, усилия были приложены большие, но убедительность их весьма скромна. Усилия напрасны и не могли быть иными, т.к. основаны на посылке, что такая форма существует, "зашифрована" в "Памятнике". Честнее было бы признать, что его "нескромность" есть свойство органическое и этим отталкивает читателя.

Прослеживая, как меняется восприятие "классика" во времени, как рвутся и восстанавливаются связи с тем или иным его произведением, Л. Гинзбург писала: "Дальние потомки подтверждают себя произведением <..> Ежели не находят - воспринимают классическое произведение холодно-эстетически" (7). Склонен думать, что наше "поколенье" находит ответ на "памятниковую" проблему поэта в стихах Пастернака -"Быть знаменитым некрасиво...Надо жить без самозванства". Вызванное на спор, оно противопоставит их "Памятнику" Пушкина, а для "подтверждения себя" ищет и находит в пушкинском времени другое имя.

Начнем со "скрытого" случая - статьи О.Мандельштама "О собеседнике" (1913 г.), в которой основная мысль развернута через интерпретацию стихотворения Баратынского "Мой дар убог и голос мой негромок" .

Речь в ней идет о поэте и его собеседнике. "С кем же говорит поэт? Вопрос мучительный и всегда современный". Однако раньше Баратынского возникает имя Пушкина, ибо его "птичка божия" и есть первый ответ на вопрос - не с читателем, а с Богом. Этот ответ О.Мандельштам отклоняет: "с птичкой Пушкина дело обстоит не так уж просто. Прежде, чем запеть, она "гласу бога внемлет". Очевидно ее связывает "естественный договор" с хрестоматийным богом - честь, о которой не смеет мечтать самый гениальный поэт...С кем же говорит поэт?" (8, с.48). Теперь уже ответчиком идет Баратынский. Исполненное "скромного достоинства", его стихотворение волнует необычайно, читатель ощущает себя провиденциальным адресатом стихотворного послания.

И как нашел я друга в поколеньи,
Читателя найду в потомстве я.

"Проницательный взор Баратынского, - подчеркивает О. Мандельштам, - устремляется мимо поколения, а в поколении есть друзья, - чтобы остановиться на неизвестном, но определенном "читателе".

Если столь принципиально обращение не к конкретному собеседнику, не к "представителю эпохи", не к "другу в поколеньи", а к потомкам, то самым естественным было бы продолжение линии Пушкина, т.е. обращение к "Памятнику". О.Мандельштам уклоняется от такого хода и это особенно заметно потому, что, развивая свою мысль, он задевает один из основных, побудительных в возникновении "Памятника", мотивов - "ссору Пушкина с чернью" (8, с.52).

Не станем рассуждать о причинах фигуры умолчания, но сказать о нем, о скрытой в статье О. Мандельштама потенции противопоставления Баратынского Пушкину, стоило ввиду того, как она выявилась через полвека в работах о творчестве Баратынского.

С. Бочаров начал свою статью с того момента, где остановился в нерешительности О. Мандельштам - с рассмотрения стихотворение "Мой дар убог ..." как "Памятник" Баратынского. "Но, конечно, своего рода. Потому что всех внешних классических признаков поэтических "памятников" стихотворение не имеет, начиная с самой темы памятника, начиная с первой заглавной строки. Нет у Баратынского никакого памятника, нет славы, нет ни малейшего признака оды. Ведь разве не противоположны одно другому эти два утверждения: "Мой дар убог и голос мой негромок..." - "Я памятник себе воздвиг..."? Тем не менее, при отсутствии внешней темы и классических признаков, по внутренней теме своей это истинный "памятник", можно сказать, неклассический". Для чего, с какой целью предпринято это противопоставление? С той, - отвечает ученый, - чтобы "все необщее выражение поэзии Баратынского обнаружилось в этом сравнении" (9, с.72).

Пользуясь позицией "третьей стороны" в споре, заметим, что перед нами развернуто не то беспредпосылочное сопоставление, каковым пользуется любой исследователь для выявления "собственного лица" сравниваемых объектов, но с заведомой "форой" у одной из сторон, ибо "необщее" выражение всегда эмоционально выигрышнее "общего", в котором (на современный слух) силен привкус "обычного", "тривиального".

В сравниваемых стихотворениях есть совпадение в двух важных словах. Одно из них представлено парой "любезен" - "любезно", второе - "душа". Первым из них у Пушкина вводится пафос перечисления биографических, поэтических, гражданских заслуг, "пафос заслуги и служит обоснованием "памятника" - классический признак этого вида стихотворений". А у Баратынского? У него нет ни пафоса, ни заслуг, "но обоснование есть (структурный признак более глубокий) - обоснование и превращающее стихотворение в "памятник"; только обоснованием здесь являются не заслуги, а самое бытие человека-поэта, оно само по себе "любезно" и ценно, а не те или иные его характеристики - они отсутствуют; и самая эта "любезность, т.е. признание и утверждение моего бытия другим человеческим существом также служит обоснованием" (9, с.73). Пушкин адресуется к "народам", "языкам", "Руси великой", Баратынский - к возможному будущему читателю. Второе ключевое слово - "душа". Пушкинское "душа в заветной лире" совмещает в себе бессмертие личное и поэтическое. У Баратынского - "душа моя// Окажется с душой его (потомка) в сношеньи" - акцентируется не бессмертие, а способность стиха передать неповторимое бытие их автора, контакт душ автора и читателя. "Глубоко интимное событие человеческого общения (через "стихи", как будто являющиеся лишь передаточным материалом такого общения) - вот "памятник" Баратынского" - резюмирует С. Бочаров (9, с.75).

Да, сопоставление красноречиво. Заметим, однако, что столь же лапидарного определения сущности пушкинского "Памятника" в статье не дается, хотя оно и требуется по логике сопоставления. Возможно, оно по каким-то соображениям опущено автором. Возможно и другое - даже филигранный анализ хоть и ключевых, но все же только двух слов в пушкинском случае недостаточен.

Генетически связана с Мандельштамом и статья Ю.Манна о Баратынском (10). Развивая линию отличий классического и "неклассического" памятников, он пишет: "В поэтическом автопортрете Баратынского скрыто и другое, кажется, не вполне осознанное значение. Дар художника "убог", голос его "не громок" - это, конечно, нарочитое преуменьшение, но вовсе не игра, не смирение паче гордости. Это внутреннее целомудрие и сдержанность, так выгодно отличающее поэта от иных авторов, громко предъявляющих свои права" (10, с.136). Кто же подразумевался под "иными"? Если, скажем, Брюсов, или Северянин, или кто-то из советских поэтов, то это укорительно-указательное местоимение еще как-то понятно. Но ведь сравнение предполагает в первую очередь поэтов - современников Баратынского, из которых единственный, кто "громко предъявил свои права" - Пушкин.

Продолжим: "Ему (Баратынскому) достаточно "друга в поколенье", "читателя" "в потомстве", - конечно, не единственного читателя, но вовсе не "многого", не широкого, как мы сегодня говорим. Какая обаятельная, особенно по нашему времени, черта!" (10, с.136).

Такого рода высказывания всегда важны, т.к. обнажают реальную культурную ситуацию, то самоочевидное в ней, что уже не контролируется сознанием. Имя Пушкина и его "Памятник" не упомянуты, но не могут быть убраны из фона, на котором так выгодно смотрится стихотворение Баратынского. Обаяние скромности Баратынского только проявляет то отношение широкого читателя к "Памятнику", которое существует, так сказать, "про себя", высказывается в ситуациях, не требующих этикетно-обязательного восхваления гения Пушкина.

Как ни парадоксально, но подчеркивание скромного достоинства поэзии Баратынского выявляет не "необщее", а именно "общее" выражение лица Баратынского. По ироническому выражению А.Н.Толстого, ставшему "крылатым словом", - "гордость русского человека - с к р о м н а я" (11). Ирония вызвана, очевидно, отношением писателя к этому "общему месту" общественной идеологии. Но возьмем его в положительном смысле, а именно в том, что за два тысячелетия христианского воспитания скромность глубоко укоренилась в ментальности русского человека. Потому-то и схватывается легко стихотворение Баратынского, что ни по чувству, ни по форме его поэтического выражения оно не расходится с нравственным чувством читателя. Иное дело пушкинский "Памятник".

Если пушкинское стихотворение играет роль фона, "общего выражения" поэзии, то в каком смысле оно может быть "общим"? Только в смысле однотипности с "памятниками" Ломоносова, Капниста, Хераскова, Державина и др., имена которых собраны М.П.Алексеевым с намерением утвердить существование традиции данного рода поэзии в русском поэтическом арсенале. Сопоставление неклассического "памятника" с пушкинским ведется без использования какого-либо термина, отвечающего классическому типу "памятниковой" оды, вместо которого идет неудобная формула -"этого вида стихотворений". Почему? Потому, что "этот вид" относят к "пиндарической" или "горацианской" оде", разновидности "панегирика", и было бы очевидным, что "скромность" произведения Баратынского выявляется по отношению к жанру, который по определению является хвалебным. Тогда основным достоинством, выявившимся в сопоставлении, следует считать отказ Баратынского от самого (предосудительного?) жанра "похвального слова своим добродетелям".

Отсюда понятно, на что были направлены усилия "защитить" Пушкина - на нейтрализацию образа автора, обусловленного самим жанром стихотворения. Нравственные претензии к нему - это претензии к жанру.

Что это значит? Это значит, что жанр "памятника" инороден русскому культурному сознанию. Обращение к "Памятнику" Горация в русской поэзии XVIII в. от Ломоносова до Державина дало несколько "прецедентов", но не сформировало традиции восприятия жанра, подсказывающей что можно, и чего нельзя от него требовать.

Правда, ни "горацианская", ни "пиндарическая" оды не имеют четких признаков, входят как разновидности в понятие оды. Основной их характеристикой является указание на автора - Горация или Пиндара, из которых первый во многом ориентировался на второго. Однако для современной филологии это не препятствие. Вот что пишет М.Л.Гаспаров, кстати, основываясь как раз на анализе од Пиндара. Если "традиционная филология представляла себе жанр статически, как совокупность таких-то формальных и содержательных элементов, то современная филология представляет себе жанр динамически". Основными его признаками становится наличие в литературе группы произведений, построенных по общей схеме, присутствующей в сознании читателя или слушателя, и вызываемых ею "ожиданий читателя и их удовлетворений или неудовлетворений". Такая система ожиданий и представляет собой структуру жанра. "Например, - поясняет М.Л.Гаспаров, - при анализе повествовательного текста мы можем говорить о "сюжетном ожидании" <...> (когда) опытный читатель будет заранее ожидать таких-то и таких-то мотивов в качестве завязки" (12, с.303).

С этой точки зрения горацианская ("памятниковая") ода безусловно является самостоятельным жанром. Что мы имеем в случае русских "памятников"? Налицо "единство целой совокупности произведений, построенных по общей схеме", но, кажется, нельзя сказать ничего определенного ни об ее присутствии в сознании читателя или слушателя ни, тем более, об "ожиданиях". Здесь существенно важен двойственный импульс формирования ожиданий у читателя: от его жизненного опыта - один, и от литературного - другой. Читателю "может казаться, что эти его ожидания подсказаны опытом самой действительности, отражение которой он находит в литературе, но в действительности эти ожидания подсказываются не столько жизненным, сколько читательским опытом. Лучшее доказательство этому: когда при смене литературных вкусов являются произведения с сюжетами, мотивы которых соответствуют жизненному опыту, но непривычны для литературного опыта читателей, то при этом обычно возникают недоразумения из-за того, что к новым текстам подходят со старыми, неадекватными "сюжетными ожиданиями". Любопытно, что рассуждая о пиндарической оде, исследователь держал в голове Пушкина: в пример приводится "Евгений Онегин", который "поначалу воспринимался современниками как "сатира" (в классицистическом понимании этого жанра)" (12, с.304). Практически то же самое следует сказать о "Памятнике".

Как обстоит дело с "адекватностью ожиданий", можно судить по монографии М.П.Алексеева. Обладая всей полнотой сведений о русских "памятниках", он исключает пушкинскую оду из этой "традиции" и предлагает рассматривать "Памятник" как "своего рода надгробную надпись на будущем монументе поэта", т.е. эпитафией. Достойны восхищения усилия "защитить" Пушкина подбором "приличного" жанра, извиняющего похвалу себе, но с самим выводом трудно согласиться.

В России хорошие поэты эпитафий не писали. Пушкин - не исключение. Литературные эпитафии не имеют никакого отношения к настоящим, предназначенным для могильных надгробий. М.Ф.Мурьянов в работе о пушкинских эпитафиях, касаясь строки об "эпитафии плохой", писал: "Эпитафия плохая, потому что она не может быть иной - таков, видимо, взгляд Пушкина на природу этого жанра <...> Французское изречение "быть лживым, как эпитафия" выявило и обобщило как раз то в стихии словесности, на что Пушкин всегда реагировал бескомпромиссно" (13).

В монографии М.П. Алексеева сделано все, чтобы разъяснился жанр русской горацианской оды, но импульс "от жизни", от "приличий" оказался много сильнее литературного опыта, а сюжетные ожидания - неадекватными. Версия М.П. Алексеева примечательна не только сама по себе, но и как "научное" оформление внелитературных соображений в пользу того, что "Памятник" не предполагался к печати. ("Я совершенно убежден, что Пушкин ни за что не стал бы публиковать его при жизни, - настаивал С. Бонди, - мы знаем, каким он скромным был в печатных высказываниях о себе") (5 , с.460).

Итак, трудный путь "Памятника" к читателю в значительной степени предопределен лакуной в литературном опыте.

Базы для восприятия "Памятника" действительно нет в русской поэзии. На это (в пушкинистике) давно указано Л.Пумпянским: "Россия не знала прямой горацианской культуры (Державин не знал латинского языка...), горацианской школы (как в Германии и романских странах)" (14, с.136). В этом смысле литературного опыта явно недостаточно. Для того, чтобы можно было говорить об опыте, в распоряжении читателя должны быть не только переводы и комментарии оды Горация (тогда еще латынь входила в образовательные программы, Горация читали), но и многочисленные переложения и подражания, самостоятельные произведения, ориентированные на эту оду. В романских странах они были. "Памятников" написаны были сотни французских, итальянских, английских, немецких; сколько в одной немецкой литературе <...> Каждое пятилетие хочет иметь своего Горация; горацианское воспитание нескольких поколений" (14, с.136). В русской поэзии, за небольшим исключением, одни переводы. В этом нет ничего удивительного. Словесность появилась в России, как констатировал сам Пушкин, "вдруг в XVIII столетии, подобно русскому дворянству, без предков и родословной". Классицизм, а вместе с ним античность, панегирик, хвалебная ода попали в Россию через "окно в Европу". Но жизнь похвальных жанров оказалась короткой. За XVIII век Россия пережила, а к началу XIX века забыла поэтические формы панегирика. Поколение Пушкина застало их на спаде. В "Словаре языка Пушкина" отмечены единичные случаи употребления поэтом слов "панегирик", "панегирический", "горацианский", двойное - слова "пиндарический" (в смысле написанный в манере Пиндара, одический),т.е. сфера поэзии в них явно не нуждалась. В двадцатые годы XIX в сама ода отходит в разряд анахронизмов. Культурный пласт, на котором поставлен "Памятник", был архаичен уже для современников Пушкина. Будь он опубликован, читающая публика была бы в растерянности и выражала бы свое недоумение примерно в тех же словах, что через сотню лет произнес Л.Пумпянский: "Но как Пушкин вернулся к Горацию после того, как он так далеко отошел от оды, усвоил новую поэму - шекспировскую трагедию - новый роман? <...> как Пушкин мог вернуться к стилю exegi monument после труда в совершенно ином стилистическом направлении и, главное, когда думал он о ряде произведений не этого стиля? Уже в этом смысле "Памятник" Пушкина есть загадка" (14, с.137).

На сопряженный с этой загадкой вызов некоторый свет могло бы пролить прямое высказывание Пушкина по вопросу о "провиденциальном собеседнике". Его находим в заметке, дати-руемой 1830 г.: "Мильтон говаривал: "С меня довольно и малого числа читателей, лишь бы они достойны были понимать меня". Это гордое желание поэта повторяется иногда и в наше время, только с небольшой переменой. Некоторые из наших современни-ков явно и под рукою стараются вразумить нас, что "с них довольно и малого числа читателей, лишь бы много было покупателей" (15, VII, с.521, курсив Пушкина. - А.Б.). Совершенно ясно, что имеются в виду пи-сатели "торговой" литературы. Имя Мильтона возникает еще раз в вари-антах к заметке "О ничтожестве литературы русской", написанной уже в 1834 г.: "Ни один из французских поэтов не дерзнул быть самобытным, ни один, подобно Мильтону, не отрекся от современной славы" (15, VII, с.651). Итак, вызов был адресован тем, кто "гордому желанию" сумел придать двусмысленность, тем, кто вынудил Пушкина размышлять о "ничтожестве литературы русской".

Уже по одному этому мотиву можно видеть, что "Памятник" - не эпитафия, написанная "в стол". В нем слышится ораторская речь, обращенная к современникам. В.С.Непомнящий назвал эту речь "гордой и насту-пательной", "актом мужества и борьбы". Им же назван в самом общем ви-де и ее характер: "борьбы не личной, а исторической". "Памятник" - не только "итог биографии, личной судьбы. Судьба поэта Пушкина - для Пушкина лишь сюжет. Содержание же - миссия поэта" (16, с.24, курсив В.С.Непомнящего. - А.Б.).

Следует, наконец, признать, что Пушкин знал, чего хочет, "Памят-ник" звучит именно так, как задуман, вызывает именно те чувства, ко-торые должен был вызвать. Важна первичная, эмоциональная реакция на звучание, тип поэтической речи, т.е. на сам образ говорящего. Она может быть самой разной - от настороженной заинтересованности до раздражения. Оскорбленное чувство может проявиться двояко: у одних - воз-мущением и даже "злобным весельем", у других - размышлением, устрем-лением за пределы хорошо известного к усложненному взгляду на себя и общество. Какие струны в человеке задел Чаадаев "Философическим пись-мом"? Это ведь тоже событие 1836 г. С эмоционального отклика, со столкновения сочувствия и отчуждения уже началась "борьба", а в чем состоит ее "историчность" - нам еще предстоит разбираться.

Начинается эта речь вызывающе сильным, кажущимся даже чрезмерным, утвержде-нием превосходства:

Я памятник себе воздвиг нерукотворный,
К нему не зарастет народная тропа,
Вознесся выше он главою непокорной
Александрийского столпа.

У Горация и Державина начало стихотворений сдержаннее, мотив пре-восходства есть, но выражен он куда менее экспрессивно, чем это де-лает Пушкин. У обоих предшественников центром внимания является не столько поэт, сколько созданная многолетним трудом "масса" поэзии, которую воображение рисует в виде массивного памятника, чего-то по-добного надгробиям египетских фараонов. "Превосходство" памятника есть превосходство в монументальности - он "выше пирамид". Пушкина же массивность, монументальность не волнует. Его памятник предпола-гает сравнение не с пирамидой, а со скульптурой, с человеческим образом. Взгляд зрителя должен взлетать от земли вверх к "главе непокор-ной", памятник "на голову выше" всех других. Центр тяжести в "пре-восходстве" смещается с поэзии на поэта.

Такая переакцентировка не приглушает, а усиливает "самохвальст-во". Это качество уже не совсем горацианское, присущее жанру "по-хвального слова своим добродетелям", но не европейского, а другого культурного региона. Ориентальный оттенок стихотворения не оставил незамеченным Л.Пумпянский - "Из Горация Пушкин становится египетс-ким, восточным поэтом" (14, с.146). Язык древнего Египта тогда еще не был расшифрован, поэтому "египетским" можно исключить, а вот "восточ-ным" в смысле следования образцам поэзии арабского, мусульманского Востока, действительно стать мог.

Какие образцы имеются в виду? Приведем в качестве примера строки из касыды иранского поэта XII в Сайида Хасана Газнави:

Где он, красноречивец века моего, чтоб вровень встать со мной?
Пусть лишь дерзнет - сам бог его отвергнет!

Еще сильнее в той же касыде:

Мне равного в стихе мир не видал в последнее тысячелетье!
Вот я - о небеса! Вот я!

По уверенности самовосхваления, энергии преувеличения, гордости и наступательности пушкинские стихи ближе к Газнави, чем к "уравновешен-ному" Горацию.


 
След. »

Это чистая правда



Rambler's Top100