О культуре Древней Руси |
Страница 9 из 20 В догосударственный и дохристианский период славянские князья не имели венцов, но отличительной чертой их костюма могла быть известная круглая шапка с меховой опушкой, которую мы видим не только на позднейших летописных миниатюрах, но и на голове «Збручского идола». Ей, однако, придавалось значения не более чем просто элемента богатой одежды, «риз многоценных», наряду с дорогими поясами, корзнами, гривнами. Древнерусская знать отличалась от простонародья не столько покроем своего костюма, сколько качеством ткани. По свидетельству Льва Диакона, рубаха князя Святослава Игоревича отличалась от одежды его спутников лишь чистотой. Значимым было богатство костюма в целом, а не наличие шапки как таковой. То есть княжеская шапка функционально напоминала позднейшую боярскую или полковничью папаху советских времен, а не корону. С принятием христианства, в процессе становления новой идеологии, Русью первоначально без разбора заимствуются элементы общественных представлений великого соседа — Византийской империи. Идейная система зарождающегося государства некоторое время находится в нестабильном состоянии — местные интеллектуалы экспериментируют с деталями «византийского конструктора»: система православного греческого христианства, идея божественного происхождения царской власти, идея супрематии византийского императора и пр. В момент первоначального очарования культурными заимствованиями Русь пытается уподобиться империи, используя внешние, «представительские» признаки значительности и величия: строятся храмы, копирующие своими названиями известные константинопольские, чеканятся монеты, весом и внешним оформлением имитирующие имперские образцы. На златниках и серебряниках, которые не играли, как считается, существенной роли в денежном обращении и не отражали местную денежно-счетную систему, русские князья представлены как императоры. Однако вскоре выясняется, что ни уподобиться империи, ни вписаться в византийский мир на достойном уровне у Руси не получилось. «Смастерить» себе венцы было невозможно — греческие иерархи, стоявшие во главе русской митрополии, никогда не допустили бы подобной самодеятельности. Во всяком случае, церковного венчания самодельной короной в обход согласия императора добиться было невозможно. Русские князья не могли или не хотели идти на конфликт с императором и патриархом ради права украшать себя венцами. Получить регалии из рук самих византийских императоров тоже было затруднительно: у византийцев были выработаны меры для удержания на приличной дистанции соседей-варваров. Константин Багрянородный в своем «учебном пособии» «Об управлении империей» формулирует целый набор теорий «для внешнего пользования», согласно которым просящим богатых и престижных подарков варварам должно было внушать, что и царские одеяния, и венцы, и мантии есть вещи неземного происхождения и поэтому не могут быть посланы им. В результате очень скоро желание «играть в империю» пропало. При Ярославе происходит первое и последнее в христианскую эпоху военное столкновение Руси с Византией, закончившееся для Руси неудачей. Не получилось добиться и церковной самостоятельности: первый русский митрополит Илларион (в «Слове» которого последовательно проводилась идея не просто равенства, а превосходства Руси над «ветхой» империей) был замещен ставленником византийского патриарха. После этого, очевидно, невозможность стать «второй Византией» была наконец вполне осознана, и от этой идеи пришлось отказаться. На монетах Ярослава Мудрого мы видим князя уже не в венце, а в «низкой шапке», после чего чеканка вообще прекращается. В дальнейшем византийское наследие на долгое время остается как удел лишь церкви. Нецерковные представления о власти теперь снова базируются на исконных, догосударст-венных корнях. Князья именуют себя языческими «княжескими» именами: по наблюдению О.Н. Трубачева, сфера использования христианских имен в княжеской среде была очень ограниченной. Как говорилось, образованный и начитанный Владимир Мономах совершенно игнорирует как идею божественного происхождения власти, так и идею верховенства византийского императора. Итак, как было показано, власть древнерусского князя во многом строилась на традициях догосударственной, родовой эпохи. В организации управления просматриваются признаки архаичных форм, таких как авторитет, патронат. В образе князя были сильны черты племенного вождя периода военной демократии, военного предводителя и нарядника, окруженного сакральным ореолом. Принимая в расчет этнографические параллели, можно утверждать, что существовавшие в Древней Руси воззрения на правителя являются типичными для обществ, находящихся на стадии разложения родового строя и начала формирования классов. Сопоставление с материалом, относящимся к обществам, находящимся на аналогичной стадии развития, позволяет также предполагать, что представлениями о функциях и полномочиях князя не исчерпывались представления о власти. В древнерусской волости, население которой составляли в основном свободные «люди», князь не был еще монархом, а демократические слои не превратились в подданных. В связи с этим особенно интересным кажется политическое сознание рядового населения. «Новгородцы бо ызначала и Смоляне и Кыяне и вся власты яко на думу на веча сходятся»: самоуправляющаяся община в структуре представлений о власти, политическое сознание народной массы. Политическое сознание рядового населения Древней Руси не относится к разряду хорошо изученных тем. В то же время было бы неверным утверждать, что внимание исследователей не касалось его совсем. Каждый ученый, реконструирующий событие или разрабатывающий сюжеты социально-экономической истории, даже не ставя перед собой специально цели, в своих построениях имеет в виду (как правило, неосознанно) некий тип общественного сознания. Особенно ярко видно это на примере историографии древнерусского веча. В своих построениях ученые исходят часто из диаметрально противоположных допущений. Вариантов много: от общества убежденных монархистов до «калужского теста», напрочь лишенного политической воли и употребляемого лишь в страдательном залоге. Особенно образно эта последняя точка зрения выражена академиком Д.С. Лихачевым, который писал: «Народ составляет неизменный и безличный фон, на котором с наибольшей яркостью выступает фигура князя. Народ как бы только обрамляет группу князей. Он выражает радость по поводу их посажения на стол, печаль по поводу их смерти, поет славу князьям при их возвращении из победоносных походов; он всегда выступает в унисон, без единого индивидуального голоса, массой, в которой неразличимы отдельные личности, хотя бы безымянные, вроде тех безликих групп, которые условно изображаются на иконах и фресках аккуратно разрисованными рядами голов, за ровным первым рядом которых только едва выступают верхушки голов второго ряда, за ним третьего, четвертого и т. д. — без единого лица, без единой индивидуальной черты. Их единственное отмечаемое достоинство — верность князю, верность феодалу». Детальной разработки эта тема не получила. Особенно «обделенным» оказался уровень политического сознания, именуемый политологами «обыденным», — «несистематизированные обобщенные представления о политике, традициях, нормах политического поведения», т. е., по сути, политическая менталъностъ, если использовать терминологию «Анналов» Школы, или социальная психология в терминологии Б.Ф. Поршнева. Между тем проблема эта кажется важной и достойной более пристального внимания. Во-первых, в силу ее самостоятельной научной ценности в контексте наметившегося увеличения внимания к Человеку в истории. Во-вторых, потому что, переводя исследование в новую плоскость, позволяет взглянуть на старые проблемы истории Древней Руси свежим взглядом. Проникновение в чужое сознание, а тем более в сознание людей далекого прошлого, — дело сложное. То, что мы находим в летописях, при всей важности письменных памятников, вряд ли способно в полной мере удовлетворить наш интерес к процессам на уровне обыденного политического сознания. Как справедливо было замечено Фрояновым, авторы летописей — люди духовного звания испытывали на себе сильное влияние византийской книжности, наполненной догмами Священного Писания и образцами византийского абсолютизма. Воззрения ученых монахов в большей мере относиться к противоположному «концептуальному» уровню, разобранному нами в предыдущей главе. Уровень этот функционирует «в виде политических теорий, доктрин, программ, учений» осознанных, отрефлектированных, систематизированных. И хотя, конечно, и они были подвержены воздействию обыденных представлений, но выделить их и отличить от теорий затруднительно. Необходим поиск новых источников. Задача эта вполне разрешима, ведь на бытовом уровне каждый человек, живущий в обществе, имеет более или менее ясное представление о функционировании его политических институтов. И даже не рефлексируя, обнаруживает свое понимание в том, как он обращается с теми или иными понятиями, в своих поступках, суждениях, словоупотреблении. Поэтому источниковая база для подобного рода исследований достаточно широка. Причина этого в том, что политическая система, отражаясь в психике человека, накладывает отпечаток на самые разные сферы бытия, и, следовательно, следы этого влияния мы будем находить везде. Хотелось бы еще раз обратить внимание читателя на такой важный источник изучения обыденного общественного (в том числе политического) сознания населения Древней Руси, как героический эпос. В отечественной фольклористике было высказано много справедливых сомнений в правильности идей академика Б.Д. Грекова, трактовавшего эпос как «устную историю». Но мы должны признать, что до начала XX в. для подавляющего большинства простого народа эпос выполнял функции истории, т. е. удовлетворял интерес к прошлому. И если о форме связи эпоса с историей можно спорить, то сама эта связь сомнений не вызывает. Действие былин, несомненно, происходит в Древнем Киеве или Новгороде, а имена персонажей сопоставимы с именами исторических личностей. В то же время при использовании эпического материала для реконструкции социальной психологии эпохи Древнего Киева приходится сталкиваться со многими трудностями. Одна из наиболее серьезных следующая. Подавляющее большинство ученых признает, что эпос — продукт многих эпох. Кроме того, как не без основания утверждал В.П. Аникин, «на устное произведение ложится печать того, что присуще среде, в которой бытует произведение. Одновременно устное произведение утрачивает черты, не характерные для среды, в которой оно бытует». Таким образом, если следовать намеченной логике, былины, запись которых происходила в основном в конце XIX — начале XX в., не могут нести в себе абсолютно ничего, что говорило бы об эпохе, их породившей. Во всяком случае, ничего конкретного. Однако очевидная абсурдность такого вывода заставляет искать выход из тупика. Необходимость преодоления возникшего препятствия побудила обратиться к отечественной историографии изучения фольклора. Среди богатого наследия внимание было привлечено одной «заброшенной теорией». Повторный анализ некоторых положений ее, как нам кажется, дает возможность разрешения возникшей проблемы. Теория аристократического происхождения эпоса разрабатывалась в начале нынешнего века знаменитой «исторической» школой. Вкратце суть ее заключалась в том, что былины возникли в X–XIII вв. в аристократической княжеско-дружинной среде. Бытовали первоначально при дворах средневековых владетельных особ и только потом «спустились» в простонародье, где их и обнаружили современные собиратели фольклора. Первым эту мысль высказал в 1911 г. В.А. Келтуяла, затем она была поддержана главой исторического направления фольклористики В.Ф. Миллером. Он считал, что «согласно историческому характеру этих песен нужно думать, что они были слагаемы и распространялись в среде населения, ближе стоявшего к княжескому двору и дружине… Впоследствии эта точка зрения обрела большое количество сторонников, стала почти аксиомой. Однако уже в советское время, в 30-е гг., из этого постулата были сделаны неожиданные выводы. В духе того времени к былинам начали было относиться как к «продукту культуры эксплуатирующего класса», т. е., понятно, отрицательно. Даже для сталинской эпохи это было то, что называется «явный перегиб». «Перегибы» полагалось исправлять. Это было сделано, но опять же в духе времени: теория аристократического происхождения эпоса была объявлена «вульгарно-социологической», а исследователи, придерживавшиеся ее, подверглись сокрушительной критике со страниц газеты «Правда». Тут-то теории и пришел конец. Ни о каком дальнейшем ее развитии не могло быть и речи. Ученым от лица «общественности» предложено было в спешном порядке пересмотреть свои воззрения. Показательно изменение взглядов Ю.М. Соколова — один из многих, ученый вынужден был заняться публичной «самокритикой». Несомненно, с научной точки зрения «аристократическая теория» и вообще все наследие «исторической школы» требовали коренного пересмотра, но преждевременное и далеко не академическое уничтожение целого направления в науке привело к тому, что и противоположная точка зрения, развиваясь в условиях отсутствия критики, часто аргументировалась достаточно слабо. Порой дело не шло дальше формальных деклараций. Со временем, однако, первоначальные недостатки были преодолены. Народ, и прежде всего демократические его слои, был восстановлен в правах авторства. Но так и остались необъясненными те характерные черты эпоса, которые и подвигли В.Ф. Миллера, В.А. Келтуялу и их последователей идентифицировать его с дружинной средой. Образ богатыря — тяжеловооруженного конного воина, защитника страны, со своими представлениями о чести, о долге, с известной гордостью, доходящей у некоторых героев до зазнайства, определенно рождает в уме современного читателя отчетливые ассоциации с западноевропейским рыцарством. В то же время среда бытования эпоса — исключительно простонародная, по крайней мере на момент записи. Имеет место явное противоречие. Справедливости ради следует отметить, что эта проблема, хотя и смутно, беспокоила некоторых исследователей, но удовлетворительного разрешения так и не нашла. Противоречие либо игнорировалось, либо получало достаточно странные объяснения, как у Ю.И. Смирнова. Этот исследователь считал, что «социальные низы в фольклорных произведениях выражали свои представления о феодальных верхах. Но подлинной причиной было, как правило, не желание холопа воспеть своего господина, а стремление понять социальное поведение феодала в его наиболее типичных проявлениях, потребность использовать это знание (в том числе посредством мятежей и восстаний) и передать его следующим поколениям. В этом, в частности, заключается общественно познавательная значимость эпических песен». Таким образом, по мнению Смирнова, те, кого он называет «социальными низами», исполняли песни о Добрыне Никитиче, об Илье Муромце, о Вольге — «феодалах» — лишь для того, чтобы «знать врага в лицо». Поверить в это трудно. Вопрос так и остался без ответа. По-видимому, в данном случае имела место та самая ошибка, против которой в свое время предостерегал Ю.М. Лотман. «Исследователь прошлых культур сплошь и рядом поступает в этом случае просто: тексты исторически прошедших эпох он погружает в свой собственный мир бытовых представлений, пользуясь этим последним как ключом для расшифровки первого. Некорректность такой методики столь же очевидна, как ее широкая распространенность». Чем же все-таки объясняются «аристократические», на взгляд современного человека, «замашки» русских богатырей? Попытаемся установить, в культурном контексте какой эпохи социально-психологический образ богатыря выглядит непротиворечиво. Для этого попробуем взглянуть на известный материал по-новому. Следуя за развитием обычного для эпоса сюжета о первой поездке в Киев, проанализируем, какими особенностями поведения и мировоззрения народ наделил своих героев. Итак, богатырь выезжает из родного дома, богатого, как у Добрыни Никитича, или бедного, как у Ильи Муромца. Большинство былинных циклов начинается с этого. Что гонит их в дорогу? Внешних причин покинуть родной дом нет никаких. В вынужденные путешествия пускаются обычно персонажи сказок. Здесь же добра молодца никто никуда не посылает, ничего конкретного он не ищет, невеста ему пока что тоже не нужна. Он едет «в чисто поле» с единственной целью — «погулять», т. е. поискать возможности показать удаль, проявить себя в деле. В будущем герое бродит нерастраченная энергия, требующая выхода. В целом персонаж похож психологическим складом на гумилевского «пассионария». Мы бы назвали такую натуру человеком с активной жизненной позицией. Он еще не знает точно, на что сгодится его богатырская мощь, но она требует действия. Сразу обращает на себя внимание непохожесть эпического образа на привычный портрет русского народа, как он изображался философом Н.А. Бердяевым, — никакой пассивности, никакой женственности. Деятельная инициативность былинных героев прямо противоположна характеру сказочного Емели, «по щучьему велению» решающего проблемы, не сходя с печи. Это признак богатырства: герой не может быть инертен (Илья Муромец стал богатырем, только слезши с печи). Отметим себе эту особенность как первую социально-психологическую черту, выразившуюся в характере эпического персонажа. Идем далее. Очень скоро беспредметная активность обретает форму. Герой едет в Киев, ко двору «ласкового князя да Владимира». Князь воспринимается, во-первых, как потенциальный «работодатель» для удалого молодца, способный оценить его по достоинству, во-вторых, как податель разнообразных милостей, которые будут достойной ему наградой. Но главное, вокруг князя собираются другие богатыри. Цель у него теперь «людей посмотреть — себя показать». Стольный Киев-град, двор князя — воплощение общества, к участию в жизни которого богатырь стремится. То есть активность получает четкую социальную направленность. Он живет общественными интересами, он социально активен — это вторая важная черта его облика. Единственное исключение — Святогор. Но то, что он вынужден бродить по Святым горам, то, что его «не держит земля», — в контексте песни воспринимается как трагедия. Примечательно, что даже такой древний, наделенный многими волшебными способностями, мифологический, по своему происхождению персонаж, как Волх Всеславич, управляющий своей дружиной и ни в ком не нуждающийся, и тот оказывается не чужд интересам Киева. Свой поход «на царство индейское, на царя Салтыка Ставрульевича» он затевает потому, что Индейский царь наряжается, А хвалится-похваляется, Хочет Киев-град за щитом взять, А божия церкви на дым пустить И почестныя монастыри разорить. Безусловно, этот патриотический мотив был приписан витязю-оборотню гораздо позже породившей его мифологической эпохи, но для нас это значения не имеет. Главное, что в эпосе герой не мыслится живущим вне общественных и даже государственных интересов. Какой бы древний герой или эпизод ни был включен в песенную традицию, он переделывался, переосмыслялся таким образом, чтобы в нем звучала социальная тематика. Древняя мифологическая борьба со Змеем превращалась в месть за разграбление города и освобождение полона. Поиск невесты обретает вид визита в соседнее государство для установления дипломатических отношений (былина о Дунае). Женитьба, важней и интересней которой для человека первобытного и вообразить было ничего нельзя, теперь волнует не так сильно. Особенно ярко отпечаток, накладываемый гражданской жизнью, виден в некоторых сюжетах о поступлении на княжескую службу. В эпосе это происходит обычно следующим образом. Кандидат в богатырское братство является на двор к князю, совершив к тому времени что-нибудь замечательное по своему почину по дороге в Киев. Там уже сам Владимир дает какое-нибудь задание, исполнением которого новичок доказывает, что он действительно богатырь. То есть в былинах, чтобы войти в богатырскую дружину, как правило, требуется совершить два подвига1 Показательной является качественная разница между первым и вторым. Первый подвиг, как правило, носит характер простого удальства: Добрыня просто так, безо всякой цели, вступает в конфликт со Змеем и топчет его детенышей; Алеша Попович убивает никого не трогающего, а иногда даже спящего Неодолища. А второй — «общественно полезный»: Добрыня, во второй раз сражаясь со Змеем, вызволяет былинную княжескую племянницу Забаву Путятишну и прочих пленников; Алеша освобождает Киев от Тугарина. Таким образом, молодецкой прыти дается патриотическое направление. 1 Кстати, сходную структуру находим в летописи, в рассказе о Кожемяке: сначала киевский богатырь просит испытать свои силы в единоборстве с разъяренным быком, а затем только совершает свой основной подвиг — побеждает печенежского воина. Следует обратить внимание на то, что патриотизм в эпосе присутствует не столько в виде осознанного убеждения, сколько как глубинная определяющая мировоззрения. Без дополнительных пояснений и сказитель, и слушатели понимают: герой выше ходячих истин филистерского сознания, выраженных пословицей «Своя рубашка ближе к телу». Участие в делах общества и государства становится для героя смыслом жизни. Это может вызвать удивление. Развитое гражданское, политическое сознание не относится сегодня к общепринятым добродетелям русского народа. Об этом писал, например, известный философ Н.О. Лосский. Он считал, что русский человек относится к государству как к некоей внешней силе. Ныне эта точка зрения стала расхожей. Таким образом, герой эпоса никак не вписывается в современность. Государство и власть для него — не давящий монстр. В этом смысле характеры сказочных персонажей выглядят более реалистично, так как они более эгоистичны, ни за что не отвечают и стремятся лишь к собственному благополучию. А герой эпоса ощущает ответственность. Интерес «земли Святорусскыя» ему ближе личных. Он руководствуется соображениями безопасности Киева, даже превозмогая личную неприязнь к князю Владимиру. Без этого богатырь перестает быть Героем, а эпос превращается в сказку или балладу. Как уже говорилось, общественное сознание отражает исторический путь народа. Отношение к власти как к внешней силе, описанное Лосским, не случайно. Очевидно, основания для этого у народа были. Итак, вопреки мнению В.П. Аникина, былинный воин не впитал в себя черты политического сознания позднейшей эпохи. Но из какого же он времени? Из какого социального слоя? Продолжим анализ. Единственное, что может сравниться с патриотическим мотивом в русских былинах, это мотив богатырского достоинства и чести. Богатыри горды и обидчивы — «запальчивы». От этой стороны их образа веет настоящим Средневековьем. Лунт убивает свою жену, обидевшись на нее за то, что она, как выяснилось, лучше стреляет из лука. Мужское самолюбие не вынесло. Оскорбление не прощается никому. И даже такой спокойный и умудренный эпический герой, как Илья, когда дело касалось чести, проявляет очень крутой нрав. Если оскорбление исходит от князя, обиженный, он либо устраивает пир для «голи кабацкой», либо отказывается защищать Киев от внезапно появившегося врага. А если от богатыря — дело решается поединком. Бьются между собой два «главных» витязя русской поэтической традиции — Добрыня Никитич и Илья Муромец. Бьются из-за того только, что о Добрыне пошла слава, что он большой мастер бороться. Илья воспринял это как вызов: Уж те полно, молодец, ездить, потешатисе, Небылими словами похвалятисе! Уж мы съездимсе с тобой на поле, побратаемсе, Ай кому-то да не буде божья помощь. Услыхал-то Добрынюшка Микитич сын, Ото сна будто Добрынюшка пробуждаеся, Поворачивал своего коня доброго. А как съехались богатыри на чистом поле, Ай ударились они палицами боевыми, И друг дружки сами они не ранили. Как тут съехались во второй након, Ай ударились они саблями-то вострыми, Они друг дружки сами не ранили. А как съехались богатыри в третий након, Ударились ведь копьями бурзаметскими… Впечатление, производимое эпической картиной боя, если и не позволяет присоединиться к выводам «исторической» школы, то делает очень понятной отождествление богатырей с классической феодальной аристократией Европы, Передней Азии и Японии, как мы привыкли ее себе представлять. Нам пришлось бы признать справедливость «аристократической теории», если бы не одно «но». Дело в том, что при вполне «рыцарском» поведении богатыри совершенно демократичны по своему социальному мировоззрению и политическому сознанию. Попробуем взглянуть на киевское общество изнутри глазами эпического героя. В этом взгляде для нас должны объединиться в единую картину все отмеченные нами ранее особенности его образа. Прежде всего следует отметить, что сам он не причисляет себя к социальной верхушке — князья и бояре для него «они». В то же время его собственное положение отнюдь не представляется ему приниженным. Чувство собственного достоинства, основанное на понимании своей роли в жизни города, выражено четко. Если к богатырю проявляют неуважение, он, как уже говорилось, вполне может ответить в том смысле, что «сами тогда и воюйте». Но Киев не остается без защиты. При этом ответственность, лежащая на нем, позволяет в трудные минуты не особенно считаться с князем, к которому в обычное время отношение сдержанно-уважительное. Владимир Красно Солнышко вынужден покоряться. Важной особенностью мировоззрения богатыря является то, что в собственных его глазах главным адресатом службы является не князь, а Киев. Этим русский эпический воин в корне отличается от графа Роланда, для которого центр мира — «король могучий Карл, властитель милой Франции прекрасной». В перечне ценностей, подлежащих защите, князь с княгиней упоминаются последними: Вы постойте-тко за веру за отечество, Вы постойте-тко за славный стольный Киев-град, Вы постойте-тко за церквы-ты за божии, Вы поберегите-тко князя Владимира И со той Опраксой королевишной! Тип мировоззрения богатырей таков, что они воспринимались народом как свои, равные по социальному положению. Илья — «старый казак», «крестьянский сын». А Добрыня хотя и не из бедной семьи, но и не аристократ. Влюбившейся в него после спасения Забаве Путятишне он говорит: Ах ты молода Забава дочь Потятична! Вы есть нунчу роду княженетского, Я есть роду христианского, Нас нельзя назвать же другом да любимым. Итак, перед нами своеобразная социально-психологическая «физиономия». В ней сочетаются не сочетаемые на первый взгляд черты: аристократический стереотип поведения и демократическое социально-политическое мировоззрение. Как атрибутировать ее? Последователи «исторической» школы склонны были видеть в простонародности происхождения и суждений богатырей-дружинников искажение, которое было привнесено в эпос в результате долгого его бытования в «низах». Но может быть предложено и другое объяснение. Во-первых, никаких искажений нет. То, что современному человеку кажется аристократическим способом поведения, есть реликт особой ментальности, корнями уходящей в эпоху военной демократии. В рамках ее сложился особый «кодекс чести» свободного человека-общинника, воина, носящего оружие. Связанный с этой ментальностью поведенческий стереотип, будучи законсервирован в аристократической среде, на протяжении всей истории культивировавшей воинские идеалы, дошел до нас под видом «рыцарского» или дворянского. Это и стало причиной путаницы. Во-вторых, наиболее органично эпический богатырь вписывается в дофеодальную эпоху, когда народ был в подавляющем большинстве свободным и вооружение его было всеобщим, а описанный выше тип сознания имел широкое распространение. То есть к X–XIII вв., когда каждый полноправный общинник, «людин», активно участвовал в военных операциях. По словам известного историка древнерусского права В.И. Сергеевича, «в состав обязательного народного ополчения входили все слои населения, начиная с лучших людей и бояр и оканчивая — худшими и смердами». Городские ополченцы, «вой»1, те же «люди», «кыяне», «новогородци», «суждальцы» ни оружием, ни приемами ведения боя значительно от дружинников не отличались. Не имелось также четких социальных границ. Как показал Фроянов, дружина не противостояла народным массам. В низшей своей части она могла пополняться из простонародья. В дружинниках, как и в богатырях, видели «своих». Таким образом, становятся ясны временные и социальные координаты интересующего нас общественно-психологического типа. Он был рожден гражданской жизнью городовой волости, требовавшей от каждого свободного общинника военных навыков и открывавшей простор социальной активности. 1 С заявкой на новую трактовку термина «вой» выступил московский историк П.В. Лукин. Начав свою статью со строгой критики концепции И.Я. Фроянова, он в конечном итоге приходит к выводу, что значение слова «вой» в древнерусском языке было широким и разнообразным. В констатации этого и без специальных изысканий очевидного факта заключается главная «новизна» исследования. В остальном трактовка Лукина от традиционной практически не отличается: «вой» — это «городские полки». В-третьих, проблему нельзя считать разрешенной, пока не объяснено, как древняя ментальность сохранилась до наших дней. Механизм, обеспечивший хорошую сохранность, видится следующим: Р.С. Липец в своих исследованиях восстанавливала бытовые реалии в эпосе. Она использовала «общие места», устойчивые фрагменты повествования, на которых не сосредотачивалось внимание сказителя, что «способствовало механической консервации их содержания». По-видимому, существование эпической традиции поддерживал еще один «консервирующий» фактор. Это жившие в народе представления о том, как все должно происходить в былине (в отличие, например, от сказки). Своеобразные «правила игры», которыми вынужден был руководствоваться сказитель, чтобы угодить слушателям. Специфика былевого эпоса такова, что певец помнит не текст песни, а общий сюжет и обладает техникой передачи его особым языком — своеобразными штампами эпической речи. Как известно, язык есть структура, моделирующая сознание. Благодаря этим штампам выдерживался эпический стиль, а принципы их употребления, парадигматика, — это те самые «правила игры». Ими подсознательно руководствовался сказитель. Они-то суть не что иное, как сохранившийся в эпосе древний стереотип мышления. Народ в былинах вспоминает прежде всего о себе. Рассказ о княжеских богатырях-дружинниках воспринимает не как информацию о предках господствующего класса, а о корнях народа в целом. Это не следствие искажений, а исконный, немного, быть может, видоизмененный социально-психологический портрет основной части древнерусского общества — «людей», полноправных общинников. Он сохранен народной памятью как воспоминание о свободном и благородном прошлом. Подводя итог рассмотрения политической психологии населения древнерусской волости, сформулируем еще раз кратко основные ее черты: образ князя сохраняет в себе многие черты племенного вождя, а также хранит следы и более ранних эпох. Князь не воспринимался населением как монарх, имеющий монопольные права на решение всех насущных вопросов жизни общины города-государства. Народ, демократический элемент общества, не был еще отчужден от управления и принимал в нем активное участие путем вечевых собраний. В XI–XIII вв. сохранялась решающая роль свободных общинников в военном деле. Основной боевой силой оставалось ополчение, состоявшее также из «людей», «киян», «смолян», «новгородцев» и пр. Это привело к формированию развитого политического сознания, характерными чертами которого были патриотизм, социальная активность, ответственность, гордость полноправного свободного человека, труженика и воина, носящего оружие. В последующие века социальный характер демократической части населения радикально поменялся. Реконструировать древнюю политическую ментальность помогает эпос, в самом эпическом строе которого сохраняются идеалы дофеодального общества. Однако к XIII в. соотношение демократических/вечевых и монархических принципов в государственном укладе древнерусского общества начинает трансформироваться. Трансформация эта в конечном итоге привела к складыванию совершенно новой политической системы, построенной на гораздо более жестком подчинении общества княжеской, а затем и царской власти. Возможно, определяющее влияние на развитие новых реалий оказало монголо-татарское нашествие. Восточное влияние, по-видимому, может быть названо в числе основных причин отличия русской политической культуры от западной. Хотя изначально все, вероятно, могло получиться и по-другому (вполне по-европейски). По мнению А.Л. Юрганова, «до монгольского нашествия и включения русских земель в состав Монгольской империи существовала возможность альтернативного развития». Однако возможность укрепления отношений вассалитета, которые в Западной Европе стали основой развития правовых отношений (ибо вассал, имея обязанности по отношению к сюзерену, имел на договорной основе также и права), не реализовалась на Руси. Возобладали отношения недоговорного характера, названные исследователем «министериалитетом». «Русские князья, обязанные в новых условиях выполнять волю Орды, не могли уже примириться с независимостью старшей дружины, с ее былыми правами. Становясь «служебниками» ханов, они поневоле впитывали этот дух империи: беспрекословную покорность подданных и безграничную власть правителей». По мнению А.А. Горского, именно восточный, татарский образец стал основой для установления обычая именования высшей аристократии великокняжескими, а впоследствии царскими холопами. Первоначально термин этот использовался для возвышения статуса правителя московской державы, но впоследствии практика эта неизбежно привела к распространению представления, что служилые князья и бояре — не более чем государевы рабы. Процесс формирования государственных отношений по «восточному», говоря условно, образцу шел тем успешнее, что собственные традиции политического быта были весьма неопределенны, а сила официальной идеологии не могла поставить заслон движению в этом направлении потому, что политическая жизнь греческого царства (служившего, как было сказано, идейным образцом), в сущности, тоже строились на основе подданства/министериалитета. Таким образом, повинуясь силе полученного культурного наследства, Русь начала движение по пресловутому «своему пути», направленному на укрепление государства в ущерб индивидууму. Впрочем, нельзя отрицать и личностный фактор в истории, и фактор случайности: последний всполох борьбы за права крупных землевладельцев (укрепление которых могло в перспективе привести к вхождению в обиход практики договорных отношений для средних и низших сословий) пришелся на царствование Ивана Грозного, т. е. на то время, когда татарское владычество давно кануло в прошлое. По мнению Н.Е. Носова, Россия в эпоху Ивана Грозного стояла на перепутье, «именно тогда решался вопрос, по какому пути пойдет России: по пути подновления феодализма «изданием» крепостничества или по пути буржуазного развития». Возможно, установлению «подданнической» политической культуры в немалой степени способствовал сильный и властолюбивый характер первого русского царя. Переписка Грозного с Андреем Курбским дает нам материал, иллюстрирующий мировоззрение эпохи. Показательно, что князь Андрей, высказывая, по сути, претензию на неприкосновенность прав боярства, сам рассуждает временами вполне по-холопски. Логика рассуждений беглого князя такова: воеводы, «сильные в Израиле», верной службой, покорением «прегордых царств», кажется ему, заслужили доброе отношение к себе Ивана, царь же предал их смерти, чем, по мнению князя, нарушил божественный закон, за что ему еще предстоит ответить. Несмотря на то что князь апеллирует к божественным установлениям, право высшего служилого сословия на сохранение жизни и имущества он мотивирует их верной службой царю. Таким образом, обоснование личного благосостояния строится им не на провозглашении неких «неотъемлемых», «естественных» прав, а на осуждении возмутительной несправедливости царя, который в контексте посланий Курбского мыслится как единственный источник прав и благосостояния, как хозяин, который по справедливости должен награждать своих слуг, если те хорошо исполняют свои обязанности. Именно на этом противоречии и «ловит» Курбского Иван Грозный. Хозяин всегда сможет найти вину холопу; укорам царя несть числа: князь Курбский в числе прочих бывших соратников и бояр-ослушников оказывается повинен и в смерти первой жены Ивана, и в его несчастном детстве, и в попытке государственного переворота и т. д. Царь склонен представлять пострадавшей стороной себя. А если так, то холопы вполне заслужили наказания, и помешать в этом царю никто не вправе: «А жаловати есьмя своих холопей вольны, а и казнити вольны же есьмя». Иван ставит в пример князю Андрею его собственного раба — Ваську Шибанова, который «и пред царем и предо всем народом, при смертных вратах стоя, и ради крестного целования» от верности господину «не отвержеся» и выказал готовность умереть за него. Царь упорно указывает князю на его рабское положение: по его словам, Андрея и его предков сам Бог «поручил» деду царя «в работу». Строя свою аргументацию в той же системе координат, что и сам Иван, князь Андрей, конечно, не признает себя рабом открыто, более того, в одном из своих посланий он даже причисляет себя (как, впрочем, и своего визави) к «мужам рыцерским», но это не меняет дела: психология министериалитета впиталась уже так глубоко, что даже из недосягаемого далека потомок ярославских Рюриковичей не может от нее избавиться. В прошлом остались времена, когда один князь мог сказать другому: «Мы — единого деда внуки», а дружина предъявляла требования князю и добивалась их исполнения. Теперь в тоне посланий бывшего боярина звучит лишь обида несправедливо наказанного слуги, и кару на голову хозяина он призывает не большую, чем полагалась в домонгольское время за убийство своего холопа, — угрызения совести. Быть может, конец XVI в. — последний рубеж, на котором Русь еще могла трансформировать основы политической психологии общества. Окажись князь Курбский не в Литве, а во главе какой-нибудь аристократической фронды, договорные начала в отношениях центральной власти и крупных землевладельцев могли быть восстановлены, но этого не случилось. Впрочем, вопрос о том, насколько велико влияние на русскую политическую культуру разнообразных внешних воздействий, что является в ней наносным, а что исконным, практически неразрешим. Принципиальную его сложность показал заочный круглый стол, проведенный журналом «АЬ Imperio». Мы можем констатировать общее «стилистическое» сходство здания русской государственности в послемонгольский период с ордынской и византийской. Как выглядело бы оно в других условиях, знать не дано. Можно только предполагать, что внутренние задатки, сделавшие успешным восприятие инокультурных влияний, все-таки были. Зачатки автократической системы некоторые исследователи находят уже в эпоху княжения Андрея Боголюбского, при котором, по их мнению, происходит изменение характера княжеской власти, набирают силу зачатки деспотизма, многими чертами близкого деспотизму поздних московских князей. Однако анализ политических коллизий в Северо-Восточной Руси, проведенный И.Я. Фрояновым, убедительно показывает, что никаких серьезных изменений в сути княжеской власти при Андрее Боголюбском не было. Степень влияния татарского политического и социального уклада на русскую культуру остается до настоящего времени предметом дискуссий. По мнению американского русиста Ч. Гальперина, Русь не являлась политическим наследником Золотой Орды и не осознавала себя таковой. Москва считала себя неотъемлемой частью христианского мира, не стремилась овладеть основным массивом золотоордынских земель, не пыталась разнообразить генеалогические легенды вымышленными связями с родом Чингизидов. Думается, однако, что американский историк слишком буквально воспринял тезис о наследовании Московией татарских политических институтов. Собственно, речь не идет о буквальном и явном заимствовании. Гораздо более оправданной выглядит позиция исследователя истории Ногайской Орды В.В. Трепавлова, трактующего статус русского монарха как специфический и связывающего появление царского титула на Руси с началом подчинения татарских государств. «В XVI–XVII веках Россия по отношению к восточным и южным соседям выступала как победоносный участник борьбы за геополитическое наследие Золотой Орды. Налаживание отношений с бывшими ордынскими подданными — татарами, башкирами и ногаями — происходило по привычным для них идеологическим и административным канонам». Войдя в роль «белого падишаха» в общении с восточными соседями, русский царь не мог полностью отвлекаться от нее и во внутренних делах. Таким образом, следует констатировать, что степень трансформации, которую русская политическая культура претерпела за два с половиной столетия, прошедших после нашествия монголов, была весьма существенна. Образ князя окончательно утратил древние черты, которые были свойственны родовым военным вождям догосударственной эпохи, и «напитался соками» великих империй (греческой и татарской), в орбиту влияния которых Русь оказалась вовлечена, изменилось и отношение населения к собственной роли в политической системе. «Всы мужи вкупе и жены, поповы и людье, и мниси, и бельцы, богаты ы убозны, домашны ы прышельци»: представления о социальной стратификации. В предыдущих параграфах нами были рассмотрены представления о власти, культивировавшиеся в «высокой» книжной культуре Древней Руси, носителями которой были как образованные, начитанные люди, так и существовавшие в широких народных массах (на уровне ментального). Представления об устройстве общества не нашли в книжной культуре Древней Руси столь же полного отражения. В отличие от вопросов, связанных с природой власти, строение общества не стало предметом специальных размышлений для русских книжников. Определенный объем «высоких» идей на этот счет находим мы в литературе, пришедшей на Русь из южнославянских земель и из Византии. В «Шестодневе» Иоанна Экзарха Болгарского, произведении, составленном в X в. и довольно скоро пришедшем на Русь, содержится весьма яркий сюжет о совершенстве мира, в котором отразились представления Иоанна и об устройстве общества. Иоанн Экзарх, а вслед за ним и древнерусский читатель «Шестоднева» видели устройство горнего мира аналогичным устройству земного общества. Свое удивление перед величием Бога, создавшего столь совершенный мир с человеком в центре, болгарский писатель сравнивает с удивлением, которое испытывает «смърд и нищь человек и страненъ, пришед издалеча к преворамъ княжа двора и видевъ я, дивися и». Картина рисуется весьма живописная: бедный смерд видит прекрасный дворец, великолепие которого едва доступно его пониманию, поскольку в жизни своей он, кроме жалких и убогих хижин, ничего не видел. Но еще более впечатляющее зрелище представляет собой князь, восседающий в прекрасных одеждах, перепоясанный золотым мечом. По обеим сторонам от князя сидят в парадном облачении бояре. Таким порядком образ иерархии земной дается Иоанном как аналог иерархии небесной. Князь — бог, бояре — ангелы, человек по сравнению с ними — всего лишь смерд. Сходную картину социального устройства русский книжник мог почерпнуть и в сочинениях Иоанна Дамаскина, в «Христианской топографии» Козьмы Индикоплова, в «Книге святых тайн Еноха» и пр. Но это только переводы — весьма популярные в древнерусской литературе, но не нашедшие прямого отклика в мировоззрении восточнославянских авторов, ни разу не повторенные ими, поскольку сконструированы они были в совершенно иных социально-политических условиях. Поэтому для выяснения местных оригинальных воззрений на устройство общества мы вынуждены прибегать к косвенным указаниям, встречающимся в обширном комплексе источников, и довольствоваться в общем-то только необработанными представлениями, рассеянными по страницам памятников древнерусской письменности. Но и это немало. Вряд ли требует доказательства, что и некнижное население, «простецы», не делавшие размышления своей профессией, как-то представляли себе общество, в котором жили. Понятно, что представления эти должны отличаться от книжных, и прежде всего тем, что разработкой их специально никто не занимался, они складывались стихийно. Поэтому они не имеют стройности и завершенности теоретически отточенных концепций. Вместе с тем по широте охвата они гораздо значительней специально сконструированных идей, так как жизнь так или иначе непроизвольно находит отражение в сознании во всех своих проявлениях. В противоположность «книжным» представлениям мы будем называть их условно «обыденными». Значение обыденных представлений выходит далеко за рамки просто представлений необразованной массы. Им не чужды все слои общества, в том числе и интеллектуалы. В отличие от специально развиваемых теорий, эти представления присутствуют в сознании людей незаметно для них самих. Как некий фон, как «то, что само собой разумеется», как набор неосознанных автоматизмов мысли, усвоенный в раннем детстве, вместе с языком, привычками, традиционными понятиями. Таким образом предметом нашего рассмотрения в настоящей главе станет сфера ментального, социальной психологии. Являясь глубинным слоем психологической организации социума, ментальность во многих своих чертах является общей для всего народа. Воззрения ученого монаха-летописца и простого землепашца или ремесленника XI–XIII вв., конечно, очень разнятся. Но при всем том они современники. Следовательно, есть такие материи, которые они представляют себе примерно одинаково. Ведь говорят они на одном языке, живут в одной волости. Кроме того, и монах-книгочей не с рождения стал таковым. Был он когда-то и маленьким, не умел читать, впитывал информацию о мире из разговоров старших, из сказок, былин, которые слушал и маленький князь, и маленький холоп. Да и во взрослой жизни не все приходило в его голову из книг, он наблюдал за жизнью, усваивал правила поведения, сложившиеся в обществе, старался найти свое место в мире. Таким образом, повседневные общенародные представления входили в его сознание более основательно и глубоко, чем прочитанное в книгах. Естественно, в процессе «учения книжного» многие изначальные представления будут заменены на литературные, но не все. Многое сохранится нетронутым. Многое только наденет маску нового, из-под которой будут видны черты привычных простонародных понятий. Подспудное, отличающееся от теоретического понимание общественного устройства постоянно обнаруживается в поступках летописных героев, суждениях, словоупотреблении. Для выявления повседневных представлений необходимо изменить ракурс рассмотрения источников. Если ранее наше внимание большей частью было сосредоточено на том, что древнерусский книжник намеренно сообщал читателю, то теперь нас будут интересовать моменты, которые были включены в повествование не специально. Обмолвки, общий строй мысли, терминология, сам язык, в рамках которого осуществлялся мыслительный процесс. Несмотря на то что «социально-имущественные обозначения» древнерусских текстов, по словам литературоведа А.С. Демина, «скупы и сбивчивы», они многое могут открыть. С их помощью мы попытаемся проникнуть в глубинные уровни общественного сознания, представить обычную, повседневную картину мира человека Древней Руси. В одну из самых существенных ее сторон — представления о социальной стратификации. Структура древнерусского общества неоднократно привлекала внимание исследователей. Как было отмечено, в процессе работы ученые не раз касались того, как сам средневековый человек воспринимал современное ему общество. Однако делалось это вскользь. Далеко не всегда существовало понимание того, что объективное деление общества на группы и представления об этом делении людей, общество составляющих, — разные вещи. Специальных работ на эту тему в отечественной историографии нет. Между тем изучение представлений о социальной стратификации чрезвычайно важно как для понимания специфики древнерусского общественного сознания, так и для поисков новых путей разрешения старых проблем социальной и политической истории. В «Поучении философа, епископа белгородского» против пьянства, автором которого считают Григория, жившего в XII в., читаем следующее обращение к пастве: «Придите вси мужи вкупе и жены, попови и людье, и мниси, и бельци, богата и убозни, домашни и пришельци…» Значение этого обращения понятно: «Всем, всем, всем». Как видим, епископ структурирует общество при помощи так называемых бинарных оппозиций: мужи — жены, попы — люди (светские), белое духовенство — черное, богатые — бедные, местные жители — пришлые. Для Григория люди делятся по половому признаку, по их отношению к церковной организации, по имущественному положению, по их положению относительно городской общины. Деление на мужчин и женщин является, конечно, древнейшим. Оно осознавалось уже в первобытности. Это нашло выражение в институте «мужских союзов», генетически связанных с обрядом инициации. Оно определено самой природой и имеет повсеместное распространение. Другое дело — противопоставление духовенства мирянам. Несмотря на то что формально оно сохраняется и по сей день, современному человеку трудно представить настоящие масштабы, который имело это деление в Средние века. Вряд ли кому сегодня придет в голову так делить людей. Другое дело в Древней Руси. Обилие монастырей и храмов делало различия между образом жизни духовенства и мирян зримым и ощущаемым каждый день. Церковная организация была настолько основательно включена в жизнь общества (не столько, правда, на мировоззренческом, сколько на бытовом уровне), что упоминание пар духовенство — миряне и монахи — «бельцы» сразу после мужчин и женщин весьма характерно. Не менее значимым для древнерусского сознания является противопоставление богатых и бедных. Оппозиция эта имела место и в Западной Европе. Наряду с противопоставлением «клирик — мирянин», она появилась в раннем Средневековье и может считаться одной из основных. Противопоставление «домашни — пришельци» восходит к возникшему, по-видимому, вместе с самим родом человеческим противопоставлением свои — чужие. Следует отметить, что в обращении Григория реальное противопоставление снято, ведь он в равной степени обращается и к тем и к другим. Сделано это для того, чтобы подчеркнуть общий смысл фразы, указывающей на то, что епископ обращается ко всем людям без исключения. В приведенном отрывке непонятно отсутствие в схеме ожидаемого упоминания деления на рабов и свободных, которое мы привычно считаем одним из самых характерных для эпохи раннего Средневековья. Возникает вопрос — почему в этом обращении, претендующем, как кажется, на то, чтобы исчерпать все значительные «классификации», игнорируется деление по принципу личной свободы? Возможный ответ мы находим в летописном рассказе о крещении киевлян. Князь Владимир тоже обращается ко «всем, всем, всем»: «Аще не обрящется кто заутра на реце, богатъ ли убогъ, или нищь, или работенъ — противникъ мне да будеть». Богатый здесь противопоставлен одновременно и бедняку и рабу. Несмотря на то что в фразе использованы четыре термина, общий ее строй тем не менее остается двучленным: с одной стороны богатый — с другой «убогъ, или нищь, или работенъ». Таким образом, имущественное благополучие противопоставляется социальному неблагополучию в любой его форме — будь то бедность или рабское состояние. По-видимому, представление о социальной неполноценности в Древней Руси достаточно серьезно отличалось от привычных нам хрестоматийных форм, ведущих свое происхождение из античной эпохи. А.Я. Гуревич отмечает, что четкая оппозиция «раб — свободный», доставшаяся странам Западной Европы в наследство от римского права, постепенно сменилась там размытостью границ между этими двумя понятиями и социально-правовой пестротой. В Киевской Руси, где античное наследие имело гораздо меньшее влияние, а римское право и вовсе было неизвестно, такую социально-правовую пестроту мы можем констатировать с самого начала. Противостояние «раб — свободный» в классическом виде было не свойственно мышлению древнерусского человека. Как видно из приведенных отрывков, оно не имело значения самостоятельного принципа, а выступало в комплексе с другими критериями — имущественным, происхождения, составлявшими в конечном итоге характерную для общины оппозицию полноправный — неполноправный (ущербный, «убогый»). Точно такое же положение видим мы и в «Житии Авраамия Смоленского», в завершающей части которого дан обширный перечень тех, кому предлагалось радоваться и ликовать, празднуя память успения преподобного и блаженного Авраамия. Список открывается «твердым градом» как целостностью, затем идет Пречистая Дева, Матерь Божья, затем небесная иерархия: апостолы, пророки и пр. Затем, когда очередь доходит до людей, сначала упоминаются социально благополучные категории: «христолюбимии и богохранимии цари и князи, и судьи, богати и славнии», в эту же группу включены и «нищие о Бозе». После упоминания половых и возрастных градаций, свойственных всем людям («възрастъ мужескъ и женескъ, уноша и старци»), перечисляются социально неблагополучные: «нищи, убозии, слепи же, и хромии, трудоватии и вси просители, не имуть же где главы подъклонити, иже претерпеша гладъ, наготу, зиму, иже претерпеша многая сугубыя напасти и скорби и на мори, и на суши, озлоблении и прогнани, и разграблены бес правды отъ вельмож и отъ судей неправедьныхъ». Как видим, автор жития Ефрем перебирает большое количество самых разных категорий, есть даже претерпевшие сугубые напасти на море, но «холопов» или «челяди» среди них нет. Нет холопов и среди новгородцев, оплакивавших смерть князя Мстислава Ростиславича, хотя, согласно тексту Ипатьевской летописи, среди них были: «все множество Новгородское: и сильнии, и худии, и нищи, и убозии и черноризце». Конечно, в данном случае холопов и смердов могли не включить как нечленов городской общины, которым нет дела до смерти князя. Но это не меняет дела в принципе. Главное, что при перечислении социальных категорий, которые в результате должны составить «всех» (причем, всех в христианском смысле слова, т. е. всех христиан), противопоставление «свободный — раб» практически никогда не используют ни летописцы, ни проповедники. Впрочем, сказанное не означает, что противопоставления свободных и рабов не существовало вовсе. Речь идет прежде всего о малой распространенности этого противопоставления и о размытости границ. Белгородский епископ, обращаясь к пастве, главная характеристика которой — пристрастие к питию, очевидно, стремился придерживаться незамысловатых категорий, взятых из жизни, поэтому не выделяет специально людей, полностью зависимых, из всей массы «убогих». Но рафинированные интеллектуалы, митрополит Илларион и Кирилл Туровский, обращавшиеся к слушателям, «преизлиха насыштьшемся сладости книжныа», приводят искомое противопоставление в высокой торжественной болгаризированной форме: вместо просторечного и юридического «холоп» или «челядин» они используют книжное и странное, должно быть, для древнерусского уха — «раб». Илларион: «малыимъ и великымъ, рабомъ и свободныим, уныим и старыим, боляромъ и простым, богатым и убогыим». Ему вторит Кирилл: «малыя с великыми, нищая с богатыми, рабы со свободными, старце с унотами, и женимыя с девицями, матери с младенции, сироты с вдовицами». Их риторическая культура выше, они могут подняться до понимания «рабства» как сепарированной социальной категории. В обыденной жизни, напротив, — свобода и зависимость не мыслились абсолютными, но были присущи людям в той или иной мере. Отсюда обилие социальных терминов, описывающих положение человека подчас в несовместимых плоскостях. Без четкого разделения использовались термины, относящиеся к имущественному статусу, политическому положению, профессии и пр. Особенность эта была подмечена еще В.И. Сергеевичем, который писал, что «наша древняя терминология не отличается большой определенностью; одно и то же слово нередко употреблялось у нас в разных смыслах». Ни одному исследователю не удалось проследить бесспорно логику их употребления. Из этого, конечно не следует, что логики не было, но то, что она отличалась от современной, — это бесспорно. Что мы можем сказать об этой логике? Важная черта логики формирования образа общества в древнерусском общественном сознании — использование двухчастных пар-схем, бинарных оппозиций. Как мы можем видеть по летописному материалу, там повсеместно используются парные противопоставления: духовенство — миряне, мужчины — женщины, богатые — бедные. В Западной Европе все складывалось несколько по-другому: в XI в. получает распространение теория о трехчастном строении общества. Всестороннее развитие она нашла в трудах епископов Адальберона Ланского и Герарда Камбрезий-ского. Согласно этой теории «богоустановленное общество, составлявшее в известном смысле «единое тело» — христианскую церковь, разделялось в действительности на три категории, так называемые ордо: один составлял тех, кто молился, — духовенство (oratores), другой — тех, кто защищал с оружием в руках церковь, — воины (bellatores); наконец, «трудящиеся» — те, кто пахали землю (laboratores)». По мнению знаменитого этнолога Ж. Дюмезиля, такой способ структурирования имеет глубокие корни в древнем мировоззрении всех индоевропейских народов. Украинский исследователь М.В. Попович обнаружил следы трехчастности и в славянской мифологии, связанной с идеей мирового дерева. Однако имеющийся материал не позволяет говорить о влиянии ее на представления о строении общества в Древней Руси. Господствующим структурирующим приемом являлось все же парное противопоставление. Ничего похожего на указанную троичную схему не появилось на Руси еще и потому, что в этой схеме группы выделялись по принципу исполняемой ими общественной функции. Задача крестьянина — обрабатывать землю для рыцаря и священника, священник заботится о душах рыцаря и крестьянина, а рыцарь защищает крестьянина и священника от врагов. В сознании человека киевской эпохи такое разделение едва ли было возможно. В древнерусском обществе к XI–XII вв. не сложилось еще групп с постоянно определенными функциями1. Защиту от внешних врагов осуществлял весь народ, т. е. практически те же люди, которые занимались крестьянским трудом. Носителем религиозного авторитета, как мы увидим в дальнейшем, выступал, особенно на начальном этапе, в большей мере князь. Видеть в церковной организации заступницу перед Богом значительная часть народа, не порвавшая до конца с язычеством, не могла. Конечно, некоторые элементы функционального членения имели место, но уровень развития не позволял им выдвинуться в качестве определяющих. 1 Историк Л.Р Прозоров (Озар Ворон) на страницах своей весьма интересной и неожиданной книги «Боги и касты языческой Руси» рисует совсем другую картину древнерусского общества, которое, по его мнению, было не просто четко стратифицированным, а даже кастовым] Однако подбор фактов, которые он приводит для доказательства этой точки зрения, кажется весьма тенденциозным: игнорируются летописные сведения о социальной мобильности. А между тем известный Кожемяка, сын ремесленника, отличившись в битве с печенегами, стал «великим мужем». Феодосии, выходец из среды вполне светской, становится самым славным игуменом Руси. Да и сами герои русского эпоса (на анализе которого Озар строит свою концепцию), принадлежащие, по словам историка, к разным кастам, несут одинаковую военную службу на заставе богатырской, и иерархия их никак не зависит от происхождения. |
След. » |
---|