О поэме Пушкина "Полтава" |
Поэма А.Пушкина «Полтава» изначально должна была называться «Мазепа».
Историей гетмана, который пошел против царя Петра, поэт интересовался еще во времена своей кишиневской и одесской ссылки. Биографическая хроника Пушкина зафиксировала, что в январе 1824 г. вместе с братьями Липранди он специально приезжал в Бендеры, чтобы побывать на месте, где располагался лагерь Карла XII и Мазепы. Посетил Варницу, встретился с 135-летним украинцем Николаем Искрой (кто когда-то, в детстве, бывал в лагере шведов и видел короля!), расспрашивал его о Мазепе; пытался отыскать могилу гетмана. Впоследствии, завершая поэму «Полтава», Пушкин вспомнил этот эпизод: И тщетно там (в околицах Бендер. — В.П.) пришлец унылый Искал бы гетманской могилы: Забыт Мазепа с давних пор! Факт поездки в Бендеры весьма красноречивый, хотя прямо и не связанный с замыслом «Полтавы». Замысел поэмы оформился у Пушкина впоследствии, в 1828 г., и вырастал он из полемических намерений автора. Прежде всего, зная поэму Байрона «Мазепа» (1819г.), Пушкин хотел показать другого Мазепу, — не молодого романтического любовника, наказанного соперником, а старого, обремененного тяжелыми политическими проблемами гетмана, который — ко всему — переживает позднюю любовь к юной Кочубеевне. Отвечая в 1830г. своим критикам, Пушкин объяснял: «Байрон знал Мазепу только по вольтеровой „Истории Карла XII“. Он поражен был только картиной человека, привязанного к дикому коню, который несется по степи. Картина конечно поэтическая,… но не ищите здесь ни Мазепы, ни Карла, ни этого мрачного, ненавистного, страднического лица, которое появляется во всех почти произведениях Байрона, но которого… у Мазепы как раз и нет». Другой Мазепа, согласно замыслу Пушкина, должен быть максимально приближен к своему реальному образу и вписан в драматический контекст исторических событий начала ХV??? века. «Пушкин всегда сожалел, что Байрон взялся за Мазепу и не доделал», — писал Петр Вяземский. Выходит, что среди творческих стимулов было желание «доделать» за Байрона, выйти за рамки романтической концепции образа. Однако не только Байрон стал для Пушкина раздражителем. В творческой истории «Полтавы» чрезвычайно важным оказался диалог-спор Пушкина с Кондратом Рылеевым, чья поэма «Войнаровский» появилась в 1824 году. Ее сюжет строится как исповедь Андрея Войнаровского, которого случайно встретил в далеком Якутске молодой русский историк Герхард-Фридрих Миллер. Один из ближайших соратников гетмана Мазепы, сын его родной сестры, Андрей Войнаровский в 1716 г. по приказу Петра I был схвачен в Гамбурге и, вопреки дипломатическим протестам Австрии, Франции и Швеции, отправлен в Россию. Там его ожидало заключение на несколько лет в Петропавловской крепости, а потом пожизненная ссылка в Сибирь. Факт встречи историка Миллера (который в 1733 г. двинулся в научную экспедицию в Сибирь) с Войнаровским вполне достоверен, Рылеев тут ничего не выдумывал. Его, поэта-романтика, не могла не поразить «байроновская» ситуация: одинокий ссыльный среди сибирских лесов; необычная судьба яркого героя; контраст блестящей европейской просвещенности и полудикий быт аборигенов; тоска Войнаровского по родной Украине… История ссыльного представала в контексте борьбы за волю Украины — и это тоже был байроновский мотив, если вспомнить участие Байрона в национально-освободительных движениях Италии и Греции. Исповедь Войнаровского в поэме К. Рылеева вобрала упоминания о казацких наездах на Крым и земли Речи Посполитой, поэзию «дикой воли», степных битв, одиноких могил, разговаривающих с ветром (как в украинском фольклоре!), любви к «юной казачке», которая впоследствии будет искать Войнаровского аж в Сибири — и таки найдет его… Однако вобрала она и драматургию событий 1708-1709 годов на Гетманщине, связанных с гетманом Иваном Мазепой. Финал второй части поэмы — это, собственно, разговор Мазепы с Войнаровским, в котором старый гетман видел своего наследника. История счастливой любви отступила на второй план. На первый же вышла драматическая ситуация 1708 года: Карл XII повернул свою армию на украинские земли, Гетманщина стала ареной Северной войны. Нагрянул Карл на Русь войной - Все на Украйне ополчилось, С весельем все летят на бой; Лишь только мраком и тоской Чело Мазепы обложилось. Из-под бровей нависших стал Сверкать какой-то пламень дикий; Угрюмый с нами, он молчал И равнодушнее внимал Полков приветственные клики. Вину таинственной тоски Вотще я разгадать старался, - Мазепа ото всех скрывался, Молчал — и собирал полки. В конечном счете, наступает момент, когда Мазепа, заручившись клятвой Войнаровского себя не пожалеть «за Украйну», решается открыть ему свои потайные мысли: Я зрю в тебя Украйны сына; Давно прямого гражданина Я в Войнаровском угадал. Я не люблю сердец холодных: Они враги родной стране, Враги священной старине, - Ничто им бремя бед народных. Но чувств твоих я не унижу, Сказав, что родину мою Я более, чем ты, люблю. Как должно юному герою, Любя страну своих отцов, Женой, детями и собою Ты эй пожертвовать готовь… Но я, но я, пылая местью, Ее спасая от оков, Я жертвовать готов ей честью. Но к тайне приступит пора. Я чту Великого Петра; Но — покоряяся судьбине, Узнай: я враг ему отныне!.. Шаг этот дерзкий, знаю я; От случая всему решенье, Успех не верен, — и меня Иль слава ждет, иль поношенье! Но я решился: пусть судьба Грозит стране родной злосчастьем,- Уж близок час, близка борьба, Борьба свободы с самовластьем!'. Рылеева упрекали, что Войнаровский и Мазепа у него выглядят как „двойники декабристов“. Последние слова из цитированного фрагмента (о „борьбе свободы с самовластьем“) и действительно рассчитаны на игру алюзий. Однако есть в них и дух 1708 года, есть правда исторического Мазепы, который видел, как самодержавная рука Петра безжалостно отбирает у Гетманщины ее вольности. Исповедуясь перед историком Миллером, герой Рылеева раскаивается, однако от своего украинского патриотизма не отказывается. Теперь, с высоты пережитого, он ругает себя за то, что, переполненный патриотическим чувством, слепо доверился Мазепе, считавшего царя Петра тираном, только впоследствии постигнув, что „самовластье“ Петра I на самом деле было проявлением его… государственного ума. Ссыльный Войнаровский сетует на жестокую судьбу, на одиночество и тоску, — и сожалеет, что не погиб под Полтавой, „в родной стране“… Из исповеди Войнаровского — несмотря на его раскаяние и саморевизию исторических оценок — Мазепа в поэме К. Рылеева предстает как фигура трагедийного масштаба. Да, он потайной, его мрачная скорбь и сосредоточенность иногда напоминают „мировую печаль“ Чайльд Гарольда. Ссыльный Войнаровский признает, что он так до конца и не постиг замыслов хитрого гетмана („хотел ли он Спасти от бед народ Украйны Иль в ней себе воздвигнуть трон“) , — а однако читатель поэмы все же видел перед собой прежде всего государственного мужа. „Мы в нем главу народа чтили, Мы обожали в нем отца, Мы в нем отечество любили“, — признается Войнаровский. Несмотря на все свои позднейшие сомнения, несмотря на ужас осознания того, что катастрофа Мазепы обернулась катастрофой для всей Украины, герой Рылеева ни один раз не осуждает гетмана. Осуждение звучит только из уст двух пленных казаков, о которых вспоминает Войнаровский. Как-то — уже после Полтавы — в лагерь Мазепы привели пленных, и они рассказали гетману странные вещи, — странные, учитывая исторические реалии 1708-1709 годов: „Я из Батурина недавно, - Один из пленных отвечал, - Народ Петра благословлял И, радуясь победе славной, На стогнах шумно пировал. Тебя ж, Мазепа, как Иуду, Клянут украинцы повсюду; Дворец твой, взятый на копье, Был предан нам на расхищенье, И имя славное твое Теперь — и брань и поношенье!“ Похоже, что этой сценой Рылеев отдал дань официозу 1820-х: российская историография охотно противопоставляла Мазепе украинский простых людей, собственно — народ, который якобы „благословлял“ царя Петра и радовался его победе, а также „брани и поношенью“ имени Мазепы. Относительно „поношенья“ и ограбление гетманского дворца — все так, вот только тяжело представить, как сожженный, истребленный, вырезанный войском Меншикова Батурин мог „благословлять“ царя Петра, но еще и „шумно пировать“. Реакцию населения тогдашней Гетманщины (в т.ч. и старшины) на ход событий определял массовый страх, вызванный жестокими репрессиями Петра, однако у Рылеева о страхе ничего не сказано. Пораженный услышанным из уст пленного казака, Мазепа „горько улыбнулся; прилег, безмолвный, на траву И в плащ широкий завернулся“. И тем самым еще больше напомнил байроновских героев-затворников! Что же касается Войнаровского, то он комментирует этот эпизод уже и не от своего имени, а от коллективного „мы“. Он объясняет выбор тех, кто остался с гетманом. Это именно теперь в поэме появились уже цитированные слова: „Мы в нем главу народа чтили… “ Склонять к себе других, внушать веру. Недаром же Войнаровский признается: „дивился я его уму“, — и это уже в пути к Бендерам, после пережитого поражения! Даже в сценах унизительного для короля и гетмана побега, Рылеев не рисует Мазепу жалким изменником: Мазепа и здесь остается трагическим гетманом (как назвал его в одной из ранних своих статей Евгений Маланюк). Обессиленный болезнью и страшным психологическим грузом, он бредит, — и тогда в его видениях появляются то Кочубей с Искрой в момент их казни; то царь Петр с его проклятиями; то митрополит, который произносит анафему Мазепе… И еще: Он часто зрел в глухую ночь Гнал страдальца Кочубея И обольщенную их дочь… Эти строки особенно важны в контексте разговора о поэме А. Пушкина 'Полтава': разрабатывая сюжет, Пушкин будет отталкиваться именно от них. Русские советские литературоведы многократно критиковали К. Рылеева за антиисторизм в описании Войнаровского и Мазепы. 'Историческая оценка роли Мазепы… целиком обезображена„; „сам образ его является резко антиисторическим“, — писал, например, Дмитрий Благой. „Образ Мазепы в поэме Рылеева не выдерживает критики“, — добавлял М.Гиллельсон, автор предисловия к одному из изданий поэта-декабриста времен горбачевской „перестройки“. В обоих случаях (а их число можно приумножать и приумножать!) забросы автору поэмы сводились к одному: Мазепу следовало показывать как аморального человека, как изменника, который перешел на сторону Карла XII потому, что руководствовался исключительно эгоистическими мотивами. А тем временем, новейшие исследования историков (в т.ч. и российских) свидетельствуют, что художественная правда Рылеева в самом главном как раз и не расходилась с истиной. Рылеев показал своего Войнаровского и своего Мазепу сквозь призму трагедии, не уменьшая масштабов их личностей. Он отказался от концепции „злодея“ Мазепы — и выиграл как художник. Незадолго до смерти Иван Мазепа (в поэме Рылеева) говорит слова, которые имеют прямое отношение к теме правды: Спокоен я в душе своей: И Петр, и я — мы оба правы; Как он, и я живу для славы, Для пользы родины моей. К.Рылеев не отказал своему герою в правоте. Поведение его Мазепы определяет стремление отыскать такую политическую комбинацию, которая бы принесла „пользу родине“ — Украине. Стоит отметить, что такой взгляд на гетмана Мазепу сформировался у Рылеева не сразу. В.Маслов, один из самых обстоятельных исследователей творчества поэта, отмечал, что „взгляд /Рылеева. — В.П./ на Мазепу начал меняться (после его думы 1823 года „Петр Великий в Острогожске“. — В.П.); Мазепа из хитрого и властолюбивого лицемера “ перевоплотился в глазах Рылеева в искреннего патриота и защитника свободы своей родины“. Именно с таким взглядом и не соглашался А. Пушкин, обдумывая свою „Полтаву“. Двойственность образа Мазепы В предисловии к первому изданию поэмы „Полтава“ он не скрывал своих полемических установок: „Мазепа является одним из самых выдающихся личностей той эпохи (конца XVII — начала XVIII столетий. — В.П.). Кое-кто из писателей (выразительный намек на К. Рылеева. — В.П.) хотел сделать из него героя свободы, нового Богдана Хмельницкого. История показывает его честолюбцем, закоренелым в коварстве и злодеяниях, клеветником Самойловича, своего благотворителя, убийцей отца несчастной своей любовницы, предателем Петра перед его победой, предателем Карла после его поражения: память его, подданная церковью анафеме, не может избежать проклятия человечества “. „История показывает… “, — отмечал Пушкин, противопоставляя историческое (свое!) понимание фигуры гетмана Мазепы — романтическому (рылеевскому!). Однако из каких достоверных источников мог предстать этот образ? Исследователи называют „Историю Малой России“ Бантиша-Каменского, „Историю Петра Великого“ и „Историю Карла XII“ Вольтера. Что же касается главного „консультанта“, то, по мнению М. Дашкевича, эту роль выполнил Михаил Максимович, „главное сведущее лицо, от которого Пушкин мог почерпнуть данные для малороссийской истории“. Догадка М.Дашкевича абсолютно правомерна, особенно если учесть выразительную созвучность „Отрывка из рукописи Пушкина (Полтава) “, помещенной М.Максимовичем в альманахе „Денница“ за 1831 год, — и статьи самого М.Максимовича, в которой он высказывался в пользу „исторической достоверности“ пушкинской „Полтавы“ („Атеней“, 1829, май). По существу, у них общая матрица фактов и аргументов. В сюжете поэмы „Полтава“ переплетаются две линии — любовная и историческая. Поздний роман Мазепы, его отношения с Мотрей Кочубеевной (в поэме — Марией), страдание Кочубея, который хочет отомстить гетману, — у Пушкина эта драма рядом, и в то же время с драмой великих событий Северной войны. Экстравагантная, хотя и целиком личная история любви старого гетмана и юной Мотри показалась автору ключом к концептуальному разрешению образа Мазепы. 'Прочитав впервые в „Войнаровском“ эти стихи „жену страдальца Кочубея И обольщенную им дочь“, я удивился, как мог поэт пройти мимо такого страшного обстоятельства, — писал Пушкин. — Обременять вымышленными ужасами исторические характеры и немудрено, и не великодушно. Клевета и в поэмах всегда казался мне непохвальным. Но в описании Мазепы пропустить такую поразительную историческую черту было еще более непростительным'10. Следовательно — Мазепа и Мария-Мотря, удивительная украинская „love story“ начала XVIII века, сюжет которой разворачивался в Диканьке и Батурине. Марией Пушкин назвал Мотрю Кочубеевну вслед за Егором Аладьиним, автором повести „Кочубей“ (1827). Он и любовную фабулу сохранил берег такой, как в Аладьина, связав в один узел события, которые в реальной истории, очевидно, принадлежали различным годам: кульминацию романа старого гетмана с юной Кочубеевной — и казнь ее отца, генерального судьи Василия Кочубея. Мария у Пушкина проникнута глубоким чувством к Мазепе. Что же касается самого гетмана, то Пушкин его демонизирует. „Злой старик“, „душа коварная“, „враг России“, „Иуда“, „душа свирепая и развратная“, „святой невинности губитель“ — подобных авторских оценок в поэме хватает. Описывая своего героя, поэт выходил из концепции „злодея“, который — вспомните пушкинский автокомментарий к поэме — заслуживает „проклятия человечества“. Однако Пушкина ждала неожиданность: его герой вышел из-под власти автора! Он и в любовной истории не выглядит негодяем, и в отношениях с Петром не очень-то похож на „злодея“. Осеннее чувство Ивана Мазепы к юной Кочубеевне — скорее всего его драма, тихая утешение, чем банальное искушение старого ловеласа. Он искренен в этом своем чувстве. „Тебя люблю Я больше славы, больше власти“, — говорит Мазепа Марии, и автор не дает оснований сомневаться в этих его словах. По велению Мазепы Марию похищают и привозят в гетманский дворец? Так Мария и сама этому рада! Ее любовь — безусловна, оно не признает расчета и житейского практицизма. Даже когда Мария говорит гетману, который только что раскрыл ей свои тайные замыслы: „Ты будешь царь земли родной“, то в этих ее словах нет ничего другого, кроме восхищения героем, мужем, рыцарем. Разве что в эпизоде, когда Мазепа поставил девушку перед тяжелым для нее выбором („я — или отец?“), его альтернативы действительно выглядят как жестокость. Но, если бы Мазепа не поставил перед Марией вопроса „Так я дороже тебе отца?“, то не сомневайтесь, что сама Кочубеевна все равно оказалась бы наедине со страшной дилеммой. Гетман казнил своего соперника, не посчитавшись с тем, что Кочубей — отец его любимой? Но ведь Пушкин морализирует выборочно: Петр I убил собственного сына — и это не помешало поэту уподобить его богу (об этом — далее). И опять же: в момент казни Кочубея Мазепа никоим образом не походит на „злодея“ — он преисполнен душевных мук, сомнений, боли: „Он терзался Какой-то страшной пустотой. Нездешней мукой томим… “ И в своей политической ипостаси гетман Мазепа, герой Пушкина, также не вписывается в стандарт „честолюбца, закоренелого в коварстве“ и „изменника“, как поэт писал о нем в автокомментарии. Объективно все выглядит значительно драматичнее и глубже. Мотивы, которыми руководствуется пушкинский Мазепа, отнюдь не иссякают честолюбием, коварством или пережитым когда-то оскорблением (царь публично подергал гетмана за усы). „Независимой державой Украине быть уже пора“, — говорит гетман Марии, и эти его слова перевешивают собственную несправедливость. В конечном счете, с мнением старшины он также вынужден считаться, ведь, пишет автор поэмы, „Украйна глухо волновалась“, то есть — была озабочена тревогой за свои „вольности“. Когда же наступила развязка и Мазепа вместе с королем покидает „Украйну“, снова видим его в сумятице, сомнениях и даже раскаянии: 'Поторопились мы… '; „Ошибся в этом Карле я… “ Это — из разговора Мазепы с Орликом (который, к слову, совсем не похож на исторического Орлика, что в свое время отметил М.Дашкевич: „изображение Орлика зверем — плод недоразумения“). Опять „злодей“ не похож на „злодея“! Таким образом, образ Мазепы в поэме „Полтава“ — двойственный. Похоже, субъективные намерения автора разошлись с объективным художественным результатом, — такое случается. Поэтому полемики с Рылеевым у Пушкина фактически не вышло: в обеих поэмах Мазепа предстал как трагический герой. Хотя, в „Полтаве“ это произошло поневоле, вопреки авторским установкам. Государственный миф „нового Петра“ Поэма Пушкина „Полтава“ побуждает к рассуждениям на тему „Пушкин и цари“. Речь идет об отношении поэта к двум русским императорам — Петру I и Николаю I. Во времена кишиневской ссылки Пушкин писал о Петре: „История показывает вокруг него всеобщее рабство.… Все сословия… были равны перед его дубинкой. Все дрожало, все безропотно подчинялось“. Царь Петр 'презирал человечество, может, даже больше, чем Наполеон„11. Прошло несколько лет — и оценка Пушкиным Петра I изменилась: Петра-деспота заступил Петр-реформатор. Переломным был, очевидно, год 1826-й, когда царь распорядился возвратить поэта из ссылки. Пушкин был „прощен“. В глазах российской публики все выглядело весьма эффектно: только что, наказав декабристов, царь проявил великодушие к опальному поэту (теперь бы это назвали удачным пиар-ходом!). 8 сентября 1826 г., просто с дороги, михайловский ссыльный попал на аудиенцию к Николаю I. Царь сумел произвести на Пушкина сильное впечатление. Важным итогом аудиенции стало „убеждение (Пушкина. — В.П.) в том, что правительство намеревается стать на путь решительных реформ “. „Николай I сумел убедить Пушкина в том, что перед ним — царь-реформатор, новый Петр I“, — утверждал Юрий Лотман (и не он один). Можно вполне согласиться с авторитетным исследователем: с верой в то, что Николай I — это новый Петр, Пушкин жил не только в сентябре 1826 года, а и в 1827-м, и в 1828-м, когда писалась „Полтава“. Теперь он уже не написал бы об „обломках самовластья“, как когда-то в послании „К Чаадаеву“. Теперь он адресовал императору свои „Стансы“ (1826), в которых параллель „Николай I — Петр I“ является магистральным мотивом. В первой строфе Пушкин напоминал, что начало правления Петра так же было омрачено „мятежами и казнями“ (намек на неудачное выступление декабристов). В трех следующих строфах поэт возвеличивал Петра? в духе одописной традиции: правитель России представал из-под его пера как реформатор и мудрый просветитель, который „правдой… привлек сердца“, „нравы укротил наукой“ (не „дубинкой“, как считал поэт ранее!). „Самодержавною рукой Он смело сеял просвещенье“, — писал автор „Стансов“ о Петре, воспевая его как „вечного работника“ на троне. В последней же строфе Пушкин обращался непосредственно к Николаю?, призывая его повторить путь Великого Петра: Семейным сходством будь же горд; Во всем будь пращурам подобен: Как он, неутомим и тверд, И памятью, как он, незлобен. Вполне возможно, что ради последней строки и писались „Стансы“. Пушкин апеллировал к великодушию царя, надеясь, что тот изменит гнев на милость относительно наказанных декабристов (среди которых, как известно, было немало друзей поэта). Лесть, адресованная Николаю I, сравнения его с Петром? должны были растопить императорское сердце. Однако, дело не только в тактических намерениях поэта, в его маленьких психологических „хитростях“. Пушкин действительно изменился. Помилованный Николаем I, который 8 сентября 1826 г. пообещал быть его личным цензором, он становился официальным поэтом России. Что же касается параллели между Петром I и Николаем I — „пращуром“ и „потомком“, — то она появилась сразу после 14 декабря 1825 года. Свою роль сыграло общественное разочарование в Александре I, однако не обошлось, очевидно, и без „политтехнологов“ из царского окружения. И сам царь поддерживал эту „социальную моду“. Потоки лести лились со всех сторон. Александр Пушкин не был одиноким. „Новым Петром“ называл Николая Павловича князь Петр Вяземский. И даже декабрист Александр Бестужев писал из Петропавловской крепости в письме к царю: „Я уверен, что небо подарило в Вашем лице второго Петра Великого“. Еще один декабрист, О.Корнилович, хвалил Петра за то, что тот „уничтожил остатки деспотизма (! — В.П.) и утвердил нынешнее законное самодержавие “… В густой атмосфере верноподданичества создавался государственный миф о Петре I и Николае I, о высокой миссии просвещенного монарха, о самодержавном величии России. Немалую роль в создании этого мифа играла литература. „Излюбленный герой исторической беллетристики николаевской эпохи — Петр I, — пишут современные русские исследователи О.Осповат и О.Рогинский. —… Перед читателями представал не тот реальный Петр Великий, который сочетал в себе шекспировских Просперо и Калибана, а его „культовая модель“ — очень важный атрибут векового государственного мифа“. Автор поэмы „Полтава“ также предложил свою версию „культовой модели“. Уже эпиграф из поэмы Байрона „Мазепа“ — „Мощь и слава войны, как и люди, их суетные сторонники, перешли на сторону царя-триумфатора“ — обещал, что речь будет идти не так о любовных перипетиях Мазепы и Марии-Мотри, как о триумфе Петра I. Пушкинский Петр — богоподобный. Он появляется в сцене битвы под Полтавой, словно всевышний: Тогда-то свыше (! — В.П.) вдохновенный Раздался звучный глас Петра: „За дело, с богом!“ Из шатра, Толпой любимцев окруженный, Выходит Петр. Его глаза Сияют. Лик его ужасен. Движенья быстры. Он прекрасен, Он весь, как божия гроза. Парадоксальное сочетание „ужасного“ и „прекрасного“ в образе Петра справедливо считается блестящей художественной находкой поэта. Перекошенное гримасой лицо, на котором отразилась печать вдохновения („упоения“!) боем, — это тот случай, когда боговдохновенность героя так велика, что внешние его черты уже не имеют никакого значения. Царь уподобляется богу: он — всемогущественный творец победы: И он промчался пред полками, Могущ и радостен, как бой. Он поле пожирал очами… Пушкинист Д.Благой отмечал, что „в… характере изображения Петра в „Полтаве“ радищевская традиция ранней исторической статьи Пушкина („Заметки по русской истории XVIII века“. — В.П.) была оттеснена видоизмененной и существенно развитой ломоносовской традицией “. Ломоносовская же традиция — это апология Петра, величавая ода Петру. Этого требовал государственный миф, который создавался в обстоятельствах николаевской России. Первый биограф Пушкина Павел Анненков, комментируя историю поэмы „Полтава“, высказывал мнение, что „Полтава“ была написана как противодействие розыскам тайной полиции, или как благодарность государю за выявленное покровительство в деле Леопольдова“. Кто его знает, возможно, житейская прагматика и сыграла свою роль. Не стоит забывать и того, что поэма вышла из печати весной 1829-го, за несколько месяцев до 120-летия Полтавской битвы. Приближение этой исторической даты также могло стимулировать интерес Пушкина к теме Полтавы, Петра и Мазепы. И здесь тоже была своя прагматика. Однако если бы ею дело и ограничивалась, то все выглядело бы до банальности просто. Сложность же заключалась в том, что после михайловской ссылки, после аудиенции с царем, после катастрофы декабристского движения новый Пушкин входил в навязанную ему (однако и принятую самим Пушкиным!) роль официального поэта. Поэма „Полтава“ была важной вехой на этом его пути. Опубликовано на сайте inosmi.ru: Оригинал публикации: День |
« Пред. | След. » |
---|