Белый Андрей Начало века - 1

Оглавление
Белый Андрей Начало века - 1
Страница 2
Страница 3
Страница 4
Страница 5
Страница 6
Страница 7
Страница 8
Страница 9
Страница 10
Страница 11
Страница 12
Страница 13
Страница 14
Страница 15
Страница 16
Страница 17
Страница 18
Страница 19
Страница 20
Страница 21
Страница 22
Страница 23
Страница 24
Страница 25
Страница 26
Страница 27
Страница 28
Страница 29
Страница 30
Страница 31
Страница 32
Страница 33
Страница 34
Страница 35
Страница 36
Страница 37
Страница 38
Страница 39
Страница 40
Страница 41
Страница 42
Страница 43
Страница 44

     КРУЖОК ВЛАДИМИРОВЫХ

     Прорвавши кордон из профессоров, к нам являются новые люди; и эти  люди
ходят - ко мне.
     Я переживаю приятное знание, что ко мне, к Петровскому,  к  Владимирову
прислушиваются; квартира Владимировых - эмбрион салона; чайный  стол  М.  С.
Соловьева - эмбрион академии, в которой родители моего друга Сережи  и  я  с
другом, различаясь в возрасте, - заседающий центр, где, себя  ища,  начинаем
законодательствовать; непонимающие не фыркают, как  студент  Воронков  (ныне
профессор) во время моих занятий: по остеологии.
      - "Когда говорит Бугаев, - не понимаю: точно китайский!"
     Отныне "язык" мой принят в кучке, добровольно пришедшей к нам из других
обществ, где выражаются понятно, но скучно.
     До 1901 года мой разговор с  друзьями  -  разговор  с  глазу  на  глаз;
происходит он - в университетском коридоре, под открытым небом: в Кремле, на
Арбате, в Новодевичьем монастыре или на лавочке Пречистенского бульвара; я -
перипатетик24, развиваю походя  свою  философию  жизни;  поднимая  руку  над
кремлевской стеной, я клянусь Ибсеном и Ницше,  что  от  быта  не  останется
камня на камне.
     Раз я свергаю с перил  моста  в  желтые  воды  Москвы-реки  только  что
вышедшую "Книгу раздумий"  со  стихами  Брюсова,  Курсинского,  Бальмонта  и
Модеста Дурнова25. Как был сконфужен года через полтора, когда  выслушал  от
Брюсова:
      - "За что вы гневаетесь на "Книгу раздумий", Борис Николаевич?"
      - "Я?"
     И Брюсов с улыбкой докладывает:
      - "Вы же ее свергли в воду  с  Каменного  моста?"  Соловьевы  передали
Брюсову жест, означавший: уничтожение декадентства для символизма.
      - "Свергал, Валерий Яковлевич, - был грех"26.
     Иногда прогулки  вдвоем-втроем  увенчивались  восхождением  на  Иванову
колокольню; я становился на перила испытать головокружение, называемое  мною
чувством Сольнеса - строителя башни из драмы Ибсена27.
     Я себя приучал к высоте.
     Из этого явствует: как-то сразу я стал самоуверенным юношей.
     Мой "китайский" язык оказался не так  уж  "китаечен";  на  нем  отчасти
объяснялись и в кружке Станкевича;28 нечто  от  философской  витиеватости  -
старинной, московской - было ведь и в моих  речах:  реминисценция  сороковых
годов, студенту Воронкову неведомых.
     В другом отношении "китайщина"  нашего  языка  -  сгущенность  метафор,
афористичность и тенденция к остраннению; оправдывая  право  на  афоризм,  -
скажу более, - футуризм выражений (до футуризма), я ввожу в речь рискованные
уподобления, за которые мне потом влетело от критики.
     Лишь в  кругу  близких  для  каламбура,  а  не  печатного  слова  29  я
запрыгивал и в лексикон Хлебникова.
     Михаил Сергеевич Соловьев в предсмертном бреду бормотал:
      - "На окне стоит красный цветок; Боря прямо сказал бы: "бум".
     В ассоциациях бреда М.  С.  выразил  стиль  отношения  к  моим  заумным
заскокам; я доказывал: слово "кукла"  состоит  из  двух  жестов,  которые  я
производил руками: "кук" - руки, соединяясь острым  углом,  пыряют  ладонями
пространство; "ла" - округлое движение разъединившихся рук.
     Понятие "звуковая метафора" еще не известно; но, опираясь  на  аналогии
ощущений, я изощрялся в звуковых прозвищах и доказывал, что прозвище, данное
другу, "кивый бутик", в слове "кивый" отмечает  иронию,  которой  болен  мой
друг; в существительном "бутик" - звуковая живопись детской доверчивости.
      - "Они - идиоты!" - воскликнули б  иные  из  мещан,  услышав,  как  мы
отдавались шаржам словосочетаний.
     Но если бы мне бросили в лицо, что я "брежу", претрезво заговорил бы  о
трудах профессоров Грубера и  Вундта,  вскрывавших  аналогии  ощущений;  это
вовсе не означало моего согласия с Вундтом, а лишь указывало на  то,  что  и
почтенные профессора уделяли внимание проблемам "декадентов".
      - "В этом безумии есть нечто систематическое", - должен был бы сказать
мещанин, почтенных профессоров не читавший и декадентов ругавший.
     Уж и мстил  мне  мещанин  за  непонимание  шаржей  и  за  "философские"
комментарии к ним: мстил в годах; и месть мещанина прожалила десятилетие.
     Состав кружка "аргонавтов", в те годы студентов, - незауряден 30.
     В. В. Владимиров - умница с мыслями: он исходил Мурман в целях научного
изучения одежды; художник, штудировавший по  Гильдебрандту  проблему  формы,
читавший   Дарвина,   посетитель   лекций,   концертов,   театров,   хозяин,
группировавший  вокруг  себя,  человек  очень  трезвый,  мужественно  несший
жизненные  бремена,  фантазер  и  весельчак;  не  слишком   много   водилось
художников с высшим образованием, соединяющих ремесло с чтеньем Оствальда  и
Дарвина.
     Соединяла  нас  память   об   отсиживании   в   одном   классе   уроков
Павликовского. Гнусливый крик латиниста-тирана:
      - "Бугаев, Владимиров, - я вас попрошу вон... Ян-чин..."
     Соединяла память о подносящих нас к романтизму Жуковского  рыканиях  Л.
И. Поливанова; соединяли стояния перед полотнами Нестерова  в  "Третьяковке"
[Картинная галерея], когда мы, воспользовавшись  пустым  часом  в  гимназии,
драли с Пречистенки в Лаврушинский  переулок,  чтобы  поделиться  мыслями  о
"чахлых" нестеровских березках. Соединяли прогулки по Кремлю,  разглядывание
башенок.
     Соединило по-новому естествознание:  посещение  "пар-ницы"  Анучина;  в
будущем - соединила жизнь.
     И остались в памяти незабываемые беседы в Мюнхе-Не31, -  перед  старыми
мастерами - Грюневальдом, Воль-гемутом, Дюрером,  Кранахом,  где  Владимиров
прочитывал мне лекции об отличии перспективы у итальянцев и  немцев;  лекции
переходили в демонстрацию, ибо Грюневальд висел - под  носом;  итальянцы  же
висели через залу; мы выходили из Старой Пинакотеки и шли  коротать  день  в
золото листьев Английского парка, а  вечером  вместе  посиживали  в  кабачке
"Симплициссимус", изучая чудачества Шолома  Аша,  бас  пролетарского  поэта,
Людвига  Шарфа,  и  постный  нос,  торчавший  из-за  копны  волос,   Мюзама,
анархиста, будущего деятеля эпохи советов в Баварии.
     Гимназическая  пара,  Владимиров  и  Бугаев,   в   университете,   став
тройкой, - Владимиров - Петровский - Бугаев, - к 1901 году стала  и  центром
стягивающегося кружка.
     И  А.  П.  Печковский  возникает  четвертым  между  нами.   Печковский,
студент-органик, высокий, стройный, бледный, с небольшой  русой  бородкой  и
большими голубыми глазами,  -  тихий,  добрый,  мечтательный  и  застенчивый
(из-за глуховатости), как-то самопроизвольно возник рядом;  где  обсуждались
проблемы литературного письма, там поднимался его уверенный в себе голос;  и
он, о чем бы речь ни зашла, высказывал тонкие, умные  суждения;  не  успевал
еще  выйти  на  рынок  немецкий  перевод  последней  повести   Гамсуна   или
Стриндберга, а уж Печковский, ее проштудировав, обстоятельно нам докладывал;
он был в курсе проблем и "Мира  искусства",  и  "Скорпиона",  и  английского
журнала "Студио", и немецкого "Блеттер фюр ди Кунст"; ему стал я прочитывать
рукописные стихотворения Блока в химической чайной; и он стал "блокистом" за
много лет до моды на Блока.
     Естественно появился он  у  Владимирова,  у  меня;  мы  считали  его  в
"аргонавтах"; развивающаяся глухота  во  многом  закупорила  его;  он  глухо
замкнулся, что-то переводил, переживал какие-то трагедии, исчезая надолго  и
вновь появляясь; с его взволнованных губ срывались тихие речи  о  внутреннем
покое, о Рейсбруке:33 и - незаметно след его на моем  горизонте  потух;  он,
как тихая звездочка, беззвучно выкатился из нашего зодиака, слетая  в  свою,
ему ведомую тьму (для него, быть может, и свет), никого не оповестив о своих
падениях иль достижениях; никого не обидел, ничто не нарушил, многим  оказал
услугу; и - ушел.
     Память с благодарностью останавливается на  этом  добром,  благородном,
чутком, начитанном молодом человеке.
     Не он внешне блистал среди нас, а Лев Львович  Кобы-линский,  в  те  же
годы примкнувший к нам и ставший душою кружка;34  он  был  и  литературно  и
социологически образован; изумительный импровизатор и мим, он превращал то в
фейерверк, то в лекции, то в вечера "смеха и забавы" наши  "аргонавтические"
воскресники; на него приглашали посторонних, как на... Патти.
     Или: С. М. Соловьев, гимназист шестого класса, удивляющий Брюсова, юный
поэт, философ, богослов, тоже не  лезущий  в  карман  за  словом,  а  подчас
откалывающий такие штуки, что старики и старушки надрывали животики.
     Или: А. С. Петровский, дельный химик с резко выраженными  интересами  к
проблемам научной методологии, читавший и Аполлона  Григорьева  и  Розанова,
которого "Легенду  о  великом  инквизиторе"35  он  мне  подсунул,  -  юноша,
высказывавший  тончайшие  истины,  тогда  новые,  о  Лермонтове,  Соловьеве,
интересовавшийся еврейским языком и т. д.; опять-таки он был уникумом.
     Или:  А.   С.   Челищев,   студент-математик,   ученик   консерватории,
композитор, высокий, стройный, тонкий, умеющий при случае и осмеять;  зазвав
к себе, он умел приподнять маску весельчака и  в  беседе  коснуться  крайних
вопросов: о смысле жизни; и потом, сев за рояль, сыграть балладу Шопена; это
был увлекатель сердец; он же - беспощадный осмеятель...  с  ядом;36  он  мог
быть  зол,  остр,  груб...  до  беспощадности;  но  жало  прятал  в  обличие
болтуна-музыканта; он заговаривал на тему о высшей математике;  в  нем  было
что-то и от героя, которого силился изобразить Пшибышевский.
     Пленил отца, очаровал мать и меня при первом же появлении у нас в доме;
пленял всех, когда являлся; наедине был угрюм;37 поздней я в нем натолкнулся
на эгоизм; но он умел скрыть дефекты и быть гвоздем: любого журфикса; у  нас
он был не соло, а рядовым;  его  яркость  в  обрамлении  Эллиса,  Соловьева,
Владимирова не казалась яркой.
      - "А у вас интересно", - говорили не  раз  случайные  посетители  моих
воскресений 1903 - 1904 годов; эти случайные посетители были гостями матери;
и иные  из  них  были  некогда  посетителями  отцовских  журфиксов;  но  они
постепенно притянулись к нам.
     И бурное веселье царило на собраниях у В. В. Владимирова, куда попадали
вместе с молодежью  и  знакомые  матери  моего  друга,  и  просто  случайные
посетители.
     Попавшие просились бывать; аргонавтический центр обрастал  партером  из
приходивших  на  Эллиса,  Челищева,  Эртеля;  спор,  стихи,  чередующиеся  с
эскападами Челищева и Эллиса, великолепное исполнение романсов Глинки А.  В.
Владимировой, - все являло комедию "Дэль артэ",  необычайную  в  среде,  где
журфикс - законом положенные часы для совместного изживания скуки.
     А С. Л. Иванов - умница, с наукой в груди, с интересами  к  педагогике;
не  сухарь,  а  каламбурист,  подхватывающий  дичь  и  раздувающий   ее   до
балаганного гроха; в перце его жил Раблэ, поданный  под  соусом  Эдгара  По,
которого он вряд ли читал, отдавая свободное время науке;  высокий,  шест  с
набалдашником, вооруженным очками, бледный, худой, угловатый, произносящий с
невозмутимой серьезностью вещи, от которых бы пал и слон.
     Не забуду его "галопа кентавра"  мимо  стен  Девичьего  монастыря  -  к
прудику: руки - в боки, глаза навыкате, щеки  -  пузырем;  черная  морщинка,
перерезающая лоб: точно спешит на кафедру; "ученый муж" - инсценировщик моих
стихов о кентаврах; мы их разыгрывали в подмосковных полях по предложению С.
Л. Иванова с таким тщанием, точно  кентавр  -  биологическая  разновидность,
которого костяк  поставлен  в  Зоологическом  музее;  юмор  его  -  внесение
докторальности и критической трезвости в чушь; и  чем  она  чудовищней,  тем
проще, доричней говорил о ней С. Л. Иванов; так дело обстояло и с кентавром:
и "кентавр"  в  исполнении  Иванова  был  тем  именно,  который  вам  хорошо
известен: по полотнам Штука.
     В. В. Владимиров, питавший слабость  к  Иванову,  загоготав,  расправив
бороду, пускался, бывало, за ним вскачь по направлению к Воробьевым горам.
     А молчаливый,  с  виду  сухой,  рассудительный,  будущий  преподаватель
математики Д. И. Янчин (сын известного педагога)! Он резонировал  чуткостью;
этим резонансом стал нам необходим.
     А Н. М. Малафеев, из крестьян, воловьими усилиями умственных мышц,  без
образовательного ценза пробившийся к проблемам  высшей  культуры,  крепыш  с
норовом, являющий в капризах крепкого нрава сочетание из Гогена  с  Уитманом
на русский лад, народник, умеющий показать  Глеба  Успенского,  умеющий  нас
привести к сознанию, что и Златовратский - художник. С умом, с тактом вводил
Михайловского, Писарева и Чернышевского в  темы  "сегодня";  не  вылезал  из
нужды; под градом ударов бился за право  окончить  медицинский  факультет  и
уехать в деревню: служить народу; эту программу он выполнил; след его  погас
для меня где-то  в  глуши;  вижу  его,  как  наяву:  высокий,  широкоплечий,
кряжистый, с каштаново-рыжавою  бородой,  с  лысинкой;  косился  на  всякого
"нового", попадающего в  наш  круг;  не  выносил  позы;  отдаленный  привкус
дэндизма приводил  его  в  бешенство;  он  был  культурником-демократом,  не
переносящим "барича"; старше многих из нас, он  был  всех  проницательней  в
просто жизни; ощупав в ком-нибудь уязвимую пяту, выходил  из  угла;  вытянув
большелобую, упрямую голову, грубо раздавливал  им  испытуемую  пяту  своими
дырявыми сапожищами.
     А когда я начинал доказывать что-либо ему неясное  и  он  чувствовал  в
этом опасность для устоев своего народничества, он, не вступая  в  разговор,
хмурился, дергал плечами; не выдержав, влетал в разговор, разбивая дуэт -  в
трио; волнуясь и заикаясь, он выдвигал всегда интересные свои доводы.
     Я любил разговоры с ним; он разговаривал, чтобы добиться, разобрать  по
косточкам, чтобы честно отказаться от своего мнения  или  заставить  это  же
проделать противника.
     Беседы  с  Малафеевым  давали:  и  мне  и  ему;  в  наших  отказах   от
заблуждений, в усилиях друг друга понять - чувствовалось движенье.
     Я любил его наблюдать в иные минуты.
     В 1902 - 1905 годах он постоянно оспаривал нас, символистов,  борясь  с
налетами декадентства и с буржуазной культурой;  сам  он  чутко  воспринимал
символизм и утонченность стиля, и ядреную колкость фразы; но он подчеркивал:
достижения наши останутся бирюльками, если мы не  вернем  народу  того,  что
народ  нам  дал  в  виде  прав  на  культуру.  Чувствовалась   строгость   и
требовательность в самой его дружбе  к  нам:  эта  дружба  была  испытующей,
проверяющей.
     От всякой маниловщины тошнило его.
     А когда доходило до игр и забав, то Н. М.,  старший  средь  нас,  много
пострадавший в жизни муж, с невероятным подъемом грохал  хохотом,  составляя
пару с Ивановым; и если последний  жив  в  воображении  "кентавром",  то  из
гротесков Н. М. высовывался "леший"; неподражаемо он исполнял им придуманный
в  соответствии  с  моим  "козловаком"  собственный  танец,   им   названный
"травушка-муравушка"; грохом каблуков и ором он вызывал оторопь.
     Малафеев влиял на "символиста" во мне, доказывая с книгами в руках, что
Чехов более символист в моем смысле, чем Метерлинк; он вызвал во мне  статью
"Ибсен и Достоевский", в которой я выдвигаю тезис: лучше  падение  с  вершин
Рубека и Сольнеса, чем пьяная мистика Карамазовых39.
     Поминая иных друзей из состава кружка молодежи, сгруппированного в 1903
году  около  Владимирова,  -  кружка,  в   котором   давали   тон   студенты
естественники и математики, я поминаю не деятелей литературы, а -  закваску,
на которой всходили во мне мысли о символизме; наш кружок излучал  атмосферу
исканий, ниоткуда не вывозя идей и не спрашивая, что думает в парижском кафе
Жан Мореас, как отнесся бы к нам Гурмон и чем занимались  молодые  люди  при
Стефане Георге;40 мы не считали себя символистами  от  Берлина,  Парижа  или
Брюсселя; и в этой  непредвзятости  от  канонов  символизма  -  увы!  -  уже
звучавших в "Скорпионе", которого хвост едва начинал  просовываться  в  нашу
среду,  я  вижу  силу   того   не   отложившегося   в   канонах   литературы
"аргонавтизма", которого девиз был - везде  и  нигде,  сегодня  -  здесь,  а
завтра - там; сегодня палатка - у Владимировых, завтра - две палатки: у них,
у меня; потом - четыре палатки: у меня, у них, у Астрова,  в  "Доме  песни",
чтобы в 1907 году не иметь  нигде  пристанища,  но  иметь  энное  количество
ячеек: и в "Весах", и в "Доме песни", и в Религиозно-философском обществе, и
в "Свободной эстетике", и в "Художественном кружке"; все это  -  острова,  а
"Арго" плавает между ними.
     При встречах с литераторами того времени, выступавшими от  литературных
штампов, я испытывал смесь конфуза и гордости: конфуза  перед  Максимилианом
Шиком, явившимся от Георге  ,  из  недр  германского  модернизма,  носившего
пробор с "шиком", монокль с "шиком", читавшего стихи с "шиком"; я чувствовал
себя  бедным   провинциалом,   москвичом,   которого   ногу   замуровали   в
лакированный, берлинский ботинок, - с лаком и с "шиком"; в ботинок мне узок:
жмет ногу; и я, сидя с Шиком, морщусь от невыносимой боли, испытывая узость,
сжатость, стиснутость: не так  повернулся,  не  по  Стефану  Георге,  уронил
достоинство поэта-жреца, не так потянул  из  соломинки,  и...  соскучился  с
шикарным  Шиком  из  Берлина  по  проблемам  культуры,  по...  не  шикарному
Малафееву, по Петровскому, с уютом носящему  протертый  картузик,  принявший
форму "утки"42.
     Все, что писал в эпоху 1903 - 1910 годов, писал,  разумея  не  себя,  а
"мы" коллектива, участники которого не были, так сказать,  "прописаны  ни  в
одной группировке": от символизма; многие удивились бы, прочтя эти строки:
      - "Как, я был... символистом?"
      - "Да, товарищ, в моем сознании вы были им!"  Петровский  -  музеевед,
переводчик; Малафеев  -  врач;  Д.  И.  Янчин  -  преподаватель  математики,
покойный Челищев был музыкантом и математиком; Печков-ский  -  переводчиком;
С. Л. Иванов - ныне профессор; имена их не гремят в истории новейшей русской
литературы; между тем: именно  эти  имена  звучат  мне,  когда  я  вспоминаю
путешествие в страну символизма, совершенное в юности на "Арго", который бил
где-то золотыми крылами;43 и этот бой отразился мне боем сердца; с 1901 года
я уже имею встречи: с Брюсовым, Бальмонтом,  Максимилианом  Волошиным;44  не
они сделали символистом меня.
     Оформление  не  всегда  соответствует  становлению;  об   "оформителях"
символизма  читайте  в  "Энциклопедии";  Пиксанов  вам  покажет,  где   раки
зимуют;45  и  там  вы  не  встретите  мною   перечисленных   лиц;   явление,
отпрепарированное "историком", ложится в страницу  книги  одной  плоскостною
проекцией; где - третье измерение,  которому  имя  -  "жизнь"?  Литературные
веяния в такой истории литературы - не "веют". Они там столь  же  похожи  на
самих себя, сколько похожа схема  статистического  сектора  распространения,
скажем, роз на... цветок розы.
     Мой "Станкевич" - веявшая мне атмосфера культурной  лаборатории  кружка
"аргонавтов", эмбрион которого - студенческий кружок; и первый сборный пункт
этого кружка - квартира  Владимировых,  где  серьезные  мысли  вырастали  из
шуток, умеряемых звуками рояля, за  который  садился  Челищев;  пленительный
голосок А. В. Владимировой интерпретировал Глинку, Грига и Шумана.
     Условлюсь с читателем: мои воспоминания посвящены не столько людям, чья
жизнь поместилась на книжную полку  в  виде  "собрания  сочинений",  сколько
становлению устремлений, воодушевляющих нас к ошибкам и достижениям;  а  эти
влияния -  газообразные  выделения  химического  процесса,  возникавшего  от
пересечения, столкновения и сочетания людей, отплывших каждый на собственной
шлюпке от старого материка, охваченного  землетрясением,  и  выброшенных  на
берег неизвестной земли для решения вопроса, Индия она иль... Америка; жизнь
вместе этих  колонистов,  подчас  вынужденная,  провела  черту  в  биографии
каждого; каждый из нас - человек  d  двойной  жизнью;  жизнь  "до"  и  жизнь
"после" отплытия имеет разную судьбу; бывший завоеватель  в  условиях  иного
быта может стать поваром; бывший повар -  завоевателем;  экономист  в  новых
условиях начинал мечтать о голубом цветке; а вчерашний мечтатель -  звать  к
изучению  экономики;  иногда  перемена  профессий  обнаруживала   дарование;
иногда  -  топила  когда-то  бывший  дар;  не  судите  нас  по   наружности:
прогремевший на всю Европу Мережковский - жалкий повар литературной стряпни;
а  в  безвестность  исчезнувший  Э.  К.  Метнер,  завоеватель  новых  путей,
занимается, кажется, скромной профессией редакционного техника при  каком-то
цюрихском издательстве 46. Перепутаны все рельефы.
     Вспомните диккенсовского мистера Микобера, игравшего в  Лондоне  глупую
роль кандидата на койку в долговой тюрьме и потом прекрасно возблиставшего в
Австралии47. В судьбе каждого литературного "героя" есть что-то от Микобера;
его деяния надо приписывать не ему, а его питавшему коллективу; мы  все  еще
интересуемся так называемыми известностями,  хотя  знаем,  что  они  созданы
средой, в последнем  счете  ближайшим  обстанием;  а  мы  вырезаем  фигурку,
поданную в композиции фигур и понятную только в ней48.



 
« Пред.   След. »

Direct/ADVERT


Direct/ADVERT



Rambler's Top100