Белый Андрей Начало века - 1 |
|
Страница 4 из 44 КРУЖОК ВЛАДИМИРОВЫХ Прорвавши кордон из профессоров, к нам являются новые люди; и эти люди ходят - ко мне. Я переживаю приятное знание, что ко мне, к Петровскому, к Владимирову прислушиваются; квартира Владимировых - эмбрион салона; чайный стол М. С. Соловьева - эмбрион академии, в которой родители моего друга Сережи и я с другом, различаясь в возрасте, - заседающий центр, где, себя ища, начинаем законодательствовать; непонимающие не фыркают, как студент Воронков (ныне профессор) во время моих занятий: по остеологии. - "Когда говорит Бугаев, - не понимаю: точно китайский!" Отныне "язык" мой принят в кучке, добровольно пришедшей к нам из других обществ, где выражаются понятно, но скучно. До 1901 года мой разговор с друзьями - разговор с глазу на глаз; происходит он - в университетском коридоре, под открытым небом: в Кремле, на Арбате, в Новодевичьем монастыре или на лавочке Пречистенского бульвара; я - перипатетик24, развиваю походя свою философию жизни; поднимая руку над кремлевской стеной, я клянусь Ибсеном и Ницше, что от быта не останется камня на камне. Раз я свергаю с перил моста в желтые воды Москвы-реки только что вышедшую "Книгу раздумий" со стихами Брюсова, Курсинского, Бальмонта и Модеста Дурнова25. Как был сконфужен года через полтора, когда выслушал от Брюсова: - "За что вы гневаетесь на "Книгу раздумий", Борис Николаевич?" - "Я?" И Брюсов с улыбкой докладывает: - "Вы же ее свергли в воду с Каменного моста?" Соловьевы передали Брюсову жест, означавший: уничтожение декадентства для символизма. - "Свергал, Валерий Яковлевич, - был грех"26. Иногда прогулки вдвоем-втроем увенчивались восхождением на Иванову колокольню; я становился на перила испытать головокружение, называемое мною чувством Сольнеса - строителя башни из драмы Ибсена27. Я себя приучал к высоте. Из этого явствует: как-то сразу я стал самоуверенным юношей. Мой "китайский" язык оказался не так уж "китаечен"; на нем отчасти объяснялись и в кружке Станкевича;28 нечто от философской витиеватости - старинной, московской - было ведь и в моих речах: реминисценция сороковых годов, студенту Воронкову неведомых. В другом отношении "китайщина" нашего языка - сгущенность метафор, афористичность и тенденция к остраннению; оправдывая право на афоризм, - скажу более, - футуризм выражений (до футуризма), я ввожу в речь рискованные уподобления, за которые мне потом влетело от критики. Лишь в кругу близких для каламбура, а не печатного слова 29 я запрыгивал и в лексикон Хлебникова. Михаил Сергеевич Соловьев в предсмертном бреду бормотал: - "На окне стоит красный цветок; Боря прямо сказал бы: "бум". В ассоциациях бреда М. С. выразил стиль отношения к моим заумным заскокам; я доказывал: слово "кукла" состоит из двух жестов, которые я производил руками: "кук" - руки, соединяясь острым углом, пыряют ладонями пространство; "ла" - округлое движение разъединившихся рук. Понятие "звуковая метафора" еще не известно; но, опираясь на аналогии ощущений, я изощрялся в звуковых прозвищах и доказывал, что прозвище, данное другу, "кивый бутик", в слове "кивый" отмечает иронию, которой болен мой друг; в существительном "бутик" - звуковая живопись детской доверчивости. - "Они - идиоты!" - воскликнули б иные из мещан, услышав, как мы отдавались шаржам словосочетаний. Но если бы мне бросили в лицо, что я "брежу", претрезво заговорил бы о трудах профессоров Грубера и Вундта, вскрывавших аналогии ощущений; это вовсе не означало моего согласия с Вундтом, а лишь указывало на то, что и почтенные профессора уделяли внимание проблемам "декадентов". - "В этом безумии есть нечто систематическое", - должен был бы сказать мещанин, почтенных профессоров не читавший и декадентов ругавший. Уж и мстил мне мещанин за непонимание шаржей и за "философские" комментарии к ним: мстил в годах; и месть мещанина прожалила десятилетие. Состав кружка "аргонавтов", в те годы студентов, - незауряден 30. В. В. Владимиров - умница с мыслями: он исходил Мурман в целях научного изучения одежды; художник, штудировавший по Гильдебрандту проблему формы, читавший Дарвина, посетитель лекций, концертов, театров, хозяин, группировавший вокруг себя, человек очень трезвый, мужественно несший жизненные бремена, фантазер и весельчак; не слишком много водилось художников с высшим образованием, соединяющих ремесло с чтеньем Оствальда и Дарвина. Соединяла нас память об отсиживании в одном классе уроков Павликовского. Гнусливый крик латиниста-тирана: - "Бугаев, Владимиров, - я вас попрошу вон... Ян-чин..." Соединяла память о подносящих нас к романтизму Жуковского рыканиях Л. И. Поливанова; соединяли стояния перед полотнами Нестерова в "Третьяковке" [Картинная галерея], когда мы, воспользовавшись пустым часом в гимназии, драли с Пречистенки в Лаврушинский переулок, чтобы поделиться мыслями о "чахлых" нестеровских березках. Соединяли прогулки по Кремлю, разглядывание башенок. Соединило по-новому естествознание: посещение "пар-ницы" Анучина; в будущем - соединила жизнь. И остались в памяти незабываемые беседы в Мюнхе-Не31, - перед старыми мастерами - Грюневальдом, Воль-гемутом, Дюрером, Кранахом, где Владимиров прочитывал мне лекции об отличии перспективы у итальянцев и немцев; лекции переходили в демонстрацию, ибо Грюневальд висел - под носом; итальянцы же висели через залу; мы выходили из Старой Пинакотеки и шли коротать день в золото листьев Английского парка, а вечером вместе посиживали в кабачке "Симплициссимус", изучая чудачества Шолома Аша, бас пролетарского поэта, Людвига Шарфа, и постный нос, торчавший из-за копны волос, Мюзама, анархиста, будущего деятеля эпохи советов в Баварии. Гимназическая пара, Владимиров и Бугаев, в университете, став тройкой, - Владимиров - Петровский - Бугаев, - к 1901 году стала и центром стягивающегося кружка. И А. П. Печковский возникает четвертым между нами. Печковский, студент-органик, высокий, стройный, бледный, с небольшой русой бородкой и большими голубыми глазами, - тихий, добрый, мечтательный и застенчивый (из-за глуховатости), как-то самопроизвольно возник рядом; где обсуждались проблемы литературного письма, там поднимался его уверенный в себе голос; и он, о чем бы речь ни зашла, высказывал тонкие, умные суждения; не успевал еще выйти на рынок немецкий перевод последней повести Гамсуна или Стриндберга, а уж Печковский, ее проштудировав, обстоятельно нам докладывал; он был в курсе проблем и "Мира искусства", и "Скорпиона", и английского журнала "Студио", и немецкого "Блеттер фюр ди Кунст"; ему стал я прочитывать рукописные стихотворения Блока в химической чайной; и он стал "блокистом" за много лет до моды на Блока. Естественно появился он у Владимирова, у меня; мы считали его в "аргонавтах"; развивающаяся глухота во многом закупорила его; он глухо замкнулся, что-то переводил, переживал какие-то трагедии, исчезая надолго и вновь появляясь; с его взволнованных губ срывались тихие речи о внутреннем покое, о Рейсбруке:33 и - незаметно след его на моем горизонте потух; он, как тихая звездочка, беззвучно выкатился из нашего зодиака, слетая в свою, ему ведомую тьму (для него, быть может, и свет), никого не оповестив о своих падениях иль достижениях; никого не обидел, ничто не нарушил, многим оказал услугу; и - ушел. Память с благодарностью останавливается на этом добром, благородном, чутком, начитанном молодом человеке. Не он внешне блистал среди нас, а Лев Львович Кобы-линский, в те же годы примкнувший к нам и ставший душою кружка;34 он был и литературно и социологически образован; изумительный импровизатор и мим, он превращал то в фейерверк, то в лекции, то в вечера "смеха и забавы" наши "аргонавтические" воскресники; на него приглашали посторонних, как на... Патти. Или: С. М. Соловьев, гимназист шестого класса, удивляющий Брюсова, юный поэт, философ, богослов, тоже не лезущий в карман за словом, а подчас откалывающий такие штуки, что старики и старушки надрывали животики. Или: А. С. Петровский, дельный химик с резко выраженными интересами к проблемам научной методологии, читавший и Аполлона Григорьева и Розанова, которого "Легенду о великом инквизиторе"35 он мне подсунул, - юноша, высказывавший тончайшие истины, тогда новые, о Лермонтове, Соловьеве, интересовавшийся еврейским языком и т. д.; опять-таки он был уникумом. Или: А. С. Челищев, студент-математик, ученик консерватории, композитор, высокий, стройный, тонкий, умеющий при случае и осмеять; зазвав к себе, он умел приподнять маску весельчака и в беседе коснуться крайних вопросов: о смысле жизни; и потом, сев за рояль, сыграть балладу Шопена; это был увлекатель сердец; он же - беспощадный осмеятель... с ядом;36 он мог быть зол, остр, груб... до беспощадности; но жало прятал в обличие болтуна-музыканта; он заговаривал на тему о высшей математике; в нем было что-то и от героя, которого силился изобразить Пшибышевский. Пленил отца, очаровал мать и меня при первом же появлении у нас в доме; пленял всех, когда являлся; наедине был угрюм;37 поздней я в нем натолкнулся на эгоизм; но он умел скрыть дефекты и быть гвоздем: любого журфикса; у нас он был не соло, а рядовым; его яркость в обрамлении Эллиса, Соловьева, Владимирова не казалась яркой. - "А у вас интересно", - говорили не раз случайные посетители моих воскресений 1903 - 1904 годов; эти случайные посетители были гостями матери; и иные из них были некогда посетителями отцовских журфиксов; но они постепенно притянулись к нам. И бурное веселье царило на собраниях у В. В. Владимирова, куда попадали вместе с молодежью и знакомые матери моего друга, и просто случайные посетители. Попавшие просились бывать; аргонавтический центр обрастал партером из приходивших на Эллиса, Челищева, Эртеля; спор, стихи, чередующиеся с эскападами Челищева и Эллиса, великолепное исполнение романсов Глинки А. В. Владимировой, - все являло комедию "Дэль артэ", необычайную в среде, где журфикс - законом положенные часы для совместного изживания скуки. А С. Л. Иванов - умница, с наукой в груди, с интересами к педагогике; не сухарь, а каламбурист, подхватывающий дичь и раздувающий ее до балаганного гроха; в перце его жил Раблэ, поданный под соусом Эдгара По, которого он вряд ли читал, отдавая свободное время науке; высокий, шест с набалдашником, вооруженным очками, бледный, худой, угловатый, произносящий с невозмутимой серьезностью вещи, от которых бы пал и слон. Не забуду его "галопа кентавра" мимо стен Девичьего монастыря - к прудику: руки - в боки, глаза навыкате, щеки - пузырем; черная морщинка, перерезающая лоб: точно спешит на кафедру; "ученый муж" - инсценировщик моих стихов о кентаврах; мы их разыгрывали в подмосковных полях по предложению С. Л. Иванова с таким тщанием, точно кентавр - биологическая разновидность, которого костяк поставлен в Зоологическом музее; юмор его - внесение докторальности и критической трезвости в чушь; и чем она чудовищней, тем проще, доричней говорил о ней С. Л. Иванов; так дело обстояло и с кентавром: и "кентавр" в исполнении Иванова был тем именно, который вам хорошо известен: по полотнам Штука. В. В. Владимиров, питавший слабость к Иванову, загоготав, расправив бороду, пускался, бывало, за ним вскачь по направлению к Воробьевым горам. А молчаливый, с виду сухой, рассудительный, будущий преподаватель математики Д. И. Янчин (сын известного педагога)! Он резонировал чуткостью; этим резонансом стал нам необходим. А Н. М. Малафеев, из крестьян, воловьими усилиями умственных мышц, без образовательного ценза пробившийся к проблемам высшей культуры, крепыш с норовом, являющий в капризах крепкого нрава сочетание из Гогена с Уитманом на русский лад, народник, умеющий показать Глеба Успенского, умеющий нас привести к сознанию, что и Златовратский - художник. С умом, с тактом вводил Михайловского, Писарева и Чернышевского в темы "сегодня"; не вылезал из нужды; под градом ударов бился за право окончить медицинский факультет и уехать в деревню: служить народу; эту программу он выполнил; след его погас для меня где-то в глуши; вижу его, как наяву: высокий, широкоплечий, кряжистый, с каштаново-рыжавою бородой, с лысинкой; косился на всякого "нового", попадающего в наш круг; не выносил позы; отдаленный привкус дэндизма приводил его в бешенство; он был культурником-демократом, не переносящим "барича"; старше многих из нас, он был всех проницательней в просто жизни; ощупав в ком-нибудь уязвимую пяту, выходил из угла; вытянув большелобую, упрямую голову, грубо раздавливал им испытуемую пяту своими дырявыми сапожищами. А когда я начинал доказывать что-либо ему неясное и он чувствовал в этом опасность для устоев своего народничества, он, не вступая в разговор, хмурился, дергал плечами; не выдержав, влетал в разговор, разбивая дуэт - в трио; волнуясь и заикаясь, он выдвигал всегда интересные свои доводы. Я любил разговоры с ним; он разговаривал, чтобы добиться, разобрать по косточкам, чтобы честно отказаться от своего мнения или заставить это же проделать противника. Беседы с Малафеевым давали: и мне и ему; в наших отказах от заблуждений, в усилиях друг друга понять - чувствовалось движенье. Я любил его наблюдать в иные минуты. В 1902 - 1905 годах он постоянно оспаривал нас, символистов, борясь с налетами декадентства и с буржуазной культурой; сам он чутко воспринимал символизм и утонченность стиля, и ядреную колкость фразы; но он подчеркивал: достижения наши останутся бирюльками, если мы не вернем народу того, что народ нам дал в виде прав на культуру. Чувствовалась строгость и требовательность в самой его дружбе к нам: эта дружба была испытующей, проверяющей. От всякой маниловщины тошнило его. А когда доходило до игр и забав, то Н. М., старший средь нас, много пострадавший в жизни муж, с невероятным подъемом грохал хохотом, составляя пару с Ивановым; и если последний жив в воображении "кентавром", то из гротесков Н. М. высовывался "леший"; неподражаемо он исполнял им придуманный в соответствии с моим "козловаком" собственный танец, им названный "травушка-муравушка"; грохом каблуков и ором он вызывал оторопь. Малафеев влиял на "символиста" во мне, доказывая с книгами в руках, что Чехов более символист в моем смысле, чем Метерлинк; он вызвал во мне статью "Ибсен и Достоевский", в которой я выдвигаю тезис: лучше падение с вершин Рубека и Сольнеса, чем пьяная мистика Карамазовых39. Поминая иных друзей из состава кружка молодежи, сгруппированного в 1903 году около Владимирова, - кружка, в котором давали тон студенты естественники и математики, я поминаю не деятелей литературы, а - закваску, на которой всходили во мне мысли о символизме; наш кружок излучал атмосферу исканий, ниоткуда не вывозя идей и не спрашивая, что думает в парижском кафе Жан Мореас, как отнесся бы к нам Гурмон и чем занимались молодые люди при Стефане Георге;40 мы не считали себя символистами от Берлина, Парижа или Брюсселя; и в этой непредвзятости от канонов символизма - увы! - уже звучавших в "Скорпионе", которого хвост едва начинал просовываться в нашу среду, я вижу силу того не отложившегося в канонах литературы "аргонавтизма", которого девиз был - везде и нигде, сегодня - здесь, а завтра - там; сегодня палатка - у Владимировых, завтра - две палатки: у них, у меня; потом - четыре палатки: у меня, у них, у Астрова, в "Доме песни", чтобы в 1907 году не иметь нигде пристанища, но иметь энное количество ячеек: и в "Весах", и в "Доме песни", и в Религиозно-философском обществе, и в "Свободной эстетике", и в "Художественном кружке"; все это - острова, а "Арго" плавает между ними. При встречах с литераторами того времени, выступавшими от литературных штампов, я испытывал смесь конфуза и гордости: конфуза перед Максимилианом Шиком, явившимся от Георге , из недр германского модернизма, носившего пробор с "шиком", монокль с "шиком", читавшего стихи с "шиком"; я чувствовал себя бедным провинциалом, москвичом, которого ногу замуровали в лакированный, берлинский ботинок, - с лаком и с "шиком"; в ботинок мне узок: жмет ногу; и я, сидя с Шиком, морщусь от невыносимой боли, испытывая узость, сжатость, стиснутость: не так повернулся, не по Стефану Георге, уронил достоинство поэта-жреца, не так потянул из соломинки, и... соскучился с шикарным Шиком из Берлина по проблемам культуры, по... не шикарному Малафееву, по Петровскому, с уютом носящему протертый картузик, принявший форму "утки"42. Все, что писал в эпоху 1903 - 1910 годов, писал, разумея не себя, а "мы" коллектива, участники которого не были, так сказать, "прописаны ни в одной группировке": от символизма; многие удивились бы, прочтя эти строки: - "Как, я был... символистом?" - "Да, товарищ, в моем сознании вы были им!" Петровский - музеевед, переводчик; Малафеев - врач; Д. И. Янчин - преподаватель математики, покойный Челищев был музыкантом и математиком; Печков-ский - переводчиком; С. Л. Иванов - ныне профессор; имена их не гремят в истории новейшей русской литературы; между тем: именно эти имена звучат мне, когда я вспоминаю путешествие в страну символизма, совершенное в юности на "Арго", который бил где-то золотыми крылами;43 и этот бой отразился мне боем сердца; с 1901 года я уже имею встречи: с Брюсовым, Бальмонтом, Максимилианом Волошиным;44 не они сделали символистом меня. Оформление не всегда соответствует становлению; об "оформителях" символизма читайте в "Энциклопедии"; Пиксанов вам покажет, где раки зимуют;45 и там вы не встретите мною перечисленных лиц; явление, отпрепарированное "историком", ложится в страницу книги одной плоскостною проекцией; где - третье измерение, которому имя - "жизнь"? Литературные веяния в такой истории литературы - не "веют". Они там столь же похожи на самих себя, сколько похожа схема статистического сектора распространения, скажем, роз на... цветок розы. Мой "Станкевич" - веявшая мне атмосфера культурной лаборатории кружка "аргонавтов", эмбрион которого - студенческий кружок; и первый сборный пункт этого кружка - квартира Владимировых, где серьезные мысли вырастали из шуток, умеряемых звуками рояля, за который садился Челищев; пленительный голосок А. В. Владимировой интерпретировал Глинку, Грига и Шумана. Условлюсь с читателем: мои воспоминания посвящены не столько людям, чья жизнь поместилась на книжную полку в виде "собрания сочинений", сколько становлению устремлений, воодушевляющих нас к ошибкам и достижениям; а эти влияния - газообразные выделения химического процесса, возникавшего от пересечения, столкновения и сочетания людей, отплывших каждый на собственной шлюпке от старого материка, охваченного землетрясением, и выброшенных на берег неизвестной земли для решения вопроса, Индия она иль... Америка; жизнь вместе этих колонистов, подчас вынужденная, провела черту в биографии каждого; каждый из нас - человек d двойной жизнью; жизнь "до" и жизнь "после" отплытия имеет разную судьбу; бывший завоеватель в условиях иного быта может стать поваром; бывший повар - завоевателем; экономист в новых условиях начинал мечтать о голубом цветке; а вчерашний мечтатель - звать к изучению экономики; иногда перемена профессий обнаруживала дарование; иногда - топила когда-то бывший дар; не судите нас по наружности: прогремевший на всю Европу Мережковский - жалкий повар литературной стряпни; а в безвестность исчезнувший Э. К. Метнер, завоеватель новых путей, занимается, кажется, скромной профессией редакционного техника при каком-то цюрихском издательстве 46. Перепутаны все рельефы. Вспомните диккенсовского мистера Микобера, игравшего в Лондоне глупую роль кандидата на койку в долговой тюрьме и потом прекрасно возблиставшего в Австралии47. В судьбе каждого литературного "героя" есть что-то от Микобера; его деяния надо приписывать не ему, а его питавшему коллективу; мы все еще интересуемся так называемыми известностями, хотя знаем, что они созданы средой, в последнем счете ближайшим обстанием; а мы вырезаем фигурку, поданную в композиции фигур и понятную только в ней48. |
| « Пред. | След. » |
|---|
|
|