А. Белый "Дополнения к "Петербургу"

Оглавление
А. Белый "Дополнения к "Петербургу"
Страница 2
Страница 3
Страница 4
Страница 5
Страница 6
Страница 7
Страница 8
Страница 9
Страница 10

    ИВАНОВУ-РАЗУМНИКУ

    (ЦГАЛИ, ф. 1782, он. 1)
      
       [Декабрь 1913 г.]
       Глубокоуважаемый Разумник Васильевич!
       Мне очень ценно и дорого Ваше мнение о моем романе, потому что в замысле моем виделись мне черты, абсолютно несоизмеримые с бытом, революцией и т. д. И потому-то я соглашаюсь охотно с Вами: вероятно, в романе есть крупнейшие погрешности против быта, знания среды и т. д. Революция, быт, 1905 год и т. д. вступили в фабулу случайно, невольно, вернее не революция, (ее не касаюсь я), а провокация; и опять-таки провокация эта лишь теневая проекция иной какой-то провокации, провокации душевной, зародыши которой многие из нас долгие годы носят в себе незаметно, до внезапного развития какой-нибудь душевной болезни (не клинической), приводящей к банкротству; весь роман мой изображает в символах места и времени подсознательную жизнь искалеченных мысленных форм; если бы мы могли осветить прожектором, внезапно, непосредственно под обычным сознанием лежащий пласт душевной жизни, многое обнаружилось бы там для нас неожиданного, прекрасного; еще более обнаружилось бы безобразного; обнаружилось бы кинение, так сказать, несваренных переживаний; и оно предстало бы нам в картинах гротеск. Мой "П_е_т_е_р_б_у_р_г" есть в сущности зафиксированная мгновенно жизнь подсознательная людей, сознанием оторванных от своей стихийности; кто сознательно не вживется в мир стихийности, того сознание разорвется в стихийном, почему-либо выступившем из берегов сознательности; подлинное местодействие романа -- душа некоего не данного в романе лица, переутомленного мозговою работой; а действующие лица -- мысленные формы, так сказать, недоплывшие до порога сознания. А быт, "П_е_т_е_р_б_у_р_г", провокация с проходящей где-то на фоне романа революцией -- только условное одеяние этих мысленных форм. Можно было бы роман назвать "М_о_з_г_о_в_а_я и_г_р_а". В "С_е_р_е_б_р<я_н_о_м> Г_о_л_у_б_е" сознание героев, так сказать, без смысла и толку бросается в стихийность; здесь сознание отрывается от стихийности. Вывод-- печальный: в том и другом случае. В третьей части трилогии формула будет такова: сознание, органически соединившееся со стихиями и не утратившее в стихиях себя, есть жизнь подлинная. Такова формула моего романа; но, право, я не знал, что получилось из формулы, когда я ее облек в "П_е_т_е_р_б_у_р_г". Ваше одобрение как критика и мыслителя меня чрезвычайно радует: спасибо за хорошие слова о романе.
       Страшно было бы мне важно и интересно Ваше печатное мнение для меня; и главное:-- поучительно. Я всегда стремился учиться у критики; но, увы: до сих пор, учился малому: меня или немотивированно одобряли, или немотивированно ругали (чаще всего последними словами); а из брани или похвалы, право, мало что вынесешь <...>
       Теперь перехожу к корректурам; к сожалению, мне прислали не то место: а как раз следующие сцены за присланными мне нужны; чтобы не обременять К<нигоиздательст>во <"Сирин", -- ред.> посылкою корректур, я просто перескажу содержание сцены, которая по сложным соображениям недопустима в моем романе: это -- сцена, где какие-то 7 человек, с нашим Незнакомцем, встреченным на улице Алекс<андром> Ивановичем, сидят за столом и рассуждают о сердце, мозге, солнце, органах чувств и т. д. и т. п. Сцена эта, помнится, начинается после многоточия и кончается многоточием: сцену эту всю убедительно прошу вычеркнуть.
       Если вы узнаете эту сцену после ее характеристики, то просто сами ее вычеркните из корректур; если не узнаете, то -- следующие два листа (до "Медного всадника") я попросил бы: а в присланных мне корректурах мне исключить нечего; с корр<ектурами> опоздал, потому что пришли они в день кануна Рождества (сегодня первый день праздника): высылаю завтра утром.
       Большое спасибо за просьбу дать стихи; сейчас стихов нет; есть наброски; очень скоро пришлю Вам стихи (это время я не писал: записывал строки, строчки, строфы и бросал в портфель: но теперь, после романа, хочется писать и Ваше предложение прозвучало мне приглашением писать: скоро пришлю Вам стихов). Если А. А. Блок говорил, что у него есть мои ненапечатанные стихи (а я что-то не помню), то, разумеется, если Вам стихи подходят, возьмите их на просмотр <...> (ед. хр. 4).
      
       [Январь 1914 г.]
       Глубокоуважаемый Разумник Васильевич!
       Из присылки корректур мне и из телеграммы явствует, что Вы не получили очень длинного и делового письма моего, что меня крайне удручает и конфузит: письмо послано было около месяца тому назад. Там, в письме, я писал о том, что уезжаю в Лейпциг, что корректуры мне можно не посылать, что место, подлежащее вычеркиванию, указать мне легко; и со спокойною совестью уезжая в Лейпциг, полагал, что корректура мне послана не будет, и вот все-таки корректура меня ждала, а в Лейпциге я был около 2-х недель. Теперь же, по возвращении из Лейпцига, где был длиннейший ряд лекций д<окто>ра Штейнера, был ряд лекций в Берлине, подготовление к Ген<еральному> Собранию79 и т. д. В итоге: страшная усталость, едва рука водит пером. Поэтому заранее извиняюсь за, быть может, мало внятный тон моего письма, как и за те qui pro quo {Одно вместо другого, перен. путаница (лат.).-- Ред.}, которые могли возникнуть из неполучения Вами моего обстоятельного письма, написанного месяц тому назад <...>
       <...> Меня крайне порадовало Ваше мнение о моем романе: обрадовали Ваши слова, что нечто в моем романе Вас удовлетворило (что в романе ряд промахов, это я сознаю и сам); было бы мне крайне лестно и интересно видеть Ваше печатное мнение о нем (Вы писали, что собираетесь о нем писать); надеюсь, что Вы мне пришлете тогда Ваше печатное мнение (я отсюда вовсе не слежу за журналами, и ничего не знаю; писалось ли о "Петербурге" и что писалось; вообще вовсе не знаю, как выглядит он в печати). Мне самому то роман нравится, то вызывает почти отвращение; и тогда кажется, что нет позорного слова, которым бы можно было его заклеймить; и вдруг опять себе говорю: "А ведь это место недурно!" и т. д. Словом, у меня самого нет никакого мнения о романе; поэтому-то Ваше мнение мне было бы крайне и полезно, и интересно <...> (ед. хр. 5).
      
       <4 июля 1914 г.>
       Глубокоуважаемый Разумник Васильевич!
       Спасибо за экземпляры "Сирина" и за прекрасное издание моего романа в "Сирине". В первый раз вижу свое произведение, не искаженное опечатками. И поскольку Вы имели касание к печатанию романа, сердечное спасибо Вам. До сих пор роковые опечатки искажали все мои произведения. А в "Петербурге" я почти не встречал опечаток; и главное расстановка знаков препинания вполне авторская. До сих пор автору не удавалось часто провести свою расстановку; и от этого терпело произведение.
       Передайте "Сиринам" мою благодарность за щедрый гонорар, полученный мною за "Петербург": благодаря нему я мог 2 года прожить на свое произведение и поэтому смог его написать; большинство моих произведений недописано, или писано кое-как: над "Петербургом" удалось более поработать. Уж не знаю, что вышло из этого; хотелось бы знать Ваше мнение о "Петербурге", если бы Вы когда-нибудь удосужились мне его высказать в письме; впрочем, ради бога, не пишите ничего, если Вы в делах и Вам не до писем. Более чем кто-либо, я понимаю, какая иногда бывает мука писать письма; и теперь, как раз, я в такой полосе, что перо валится из рук; три месяца, если мы не в переездах, мы в работе: строим Johannes bau {Иоанново здание (нем.). -- Ред.}80, и почти буквально: с утра до вечера со стамесками в руках работаем над капителями и архитравом (Johannes bau -- деревянный); здание еще только вырисовывается, но -- что за форма! Это действительно небывалый, воистину новый, воистину оригинальный стиль (не стиль-модерн); если можно с чем сравнить, так это с Софией (Константинополя).81 Я никогда в жизни физически не работал, а теперь оказывается вполне могу резать по дереву; и что это за великолепие работать самому, участвовать физически в коллективной работе над тем, что потом останется, как памятник <...>
       Уходишь с утра на работу, возвращаешься к ночи: тело ноет, руки окоченевают, но кровь пульсирует какими-то небывалыми ритмами, и эта новая пульсация крови отдается в тебе новою какою-то песнью; песнью утверждения жизни, надеждою, радостью; у меня под ритмом работы уже отчетливо определилась третья часть трилогии, которая должна быть сплошным "да"; вот и собираюсь: месяца три поколотить еще дерево, сбросить с души последние остатки мерзостного "Голубя" и сплинного "Петербурга", чтобы потом сразу окунуться в 3-ью часть Трилогии. А то у меня теперь чувство вины: написал 2 романа и подал критикам совершенно справедливое право укорять меня в нигилизме и отсутствии положительного credo. Верьте: оно у меня есть, только оно всегда было столь интимно и -- как бы сказать -- стыдливо, что пряталось в более глубокие пласты души, чем те, из которых я черпал во время написания "Голубя" и "Петербурга". Теперь хочется сказать публично "во имя чего" у меня такое отрицание современности в "Петербурге" и "Голубе". Но -- сперва доколочу архитрав нашего Bau.
       Кстати; если бы Вы вздумали мне написать, то не скажете ли, какое впечатление производит "Петербург" на читателей. Я ничего не знаю, как действует "Петербург". Знаю только 2 критики Игнатова в "Русск<их> Ведом<остях>".82 И очень удивлен ими и в общем благодарен Игнатову; ибо при его "Standpunkt'e" {Точка зрения (нем.). -- Ред.} он имел полное право меня пробрать без оговорок, а у него -- оговорки и весьма лестные для меня. Спасибо ему <...> (ед. хр. 5).
      
       <20 ноября 1915 г.>
       <...> Теперь же сижу над 3-ьей частью "Т_р_и_л_о_г_и_и", которая разрастается ужасно и грозит быть трехтомием. Называется она "М_о_я ж_и_з_н_ь"; первый том -- "Детство, отрочество и юность". Первая часть тома, как и две другие части, в сущности самостоятельны; ее кончу через 2--2 1/2 месяца; она называется "К_о_т_и_к Л_е_т_а_е_в" (Годы младенчества); и мне бы хотелось ее пристроить в какой-нибудь журнал, в какой -- не знаю; в ней 200 страниц, 5 глав.
       Работа меня крайне интересует: мне мечтается форма, где "Ж_и_з_н_ь Д_а_в_и_д_а К_о_п_п_е_р_ф_и_л_ь_д_а" взята по "В_и_л_ь_г_е_л_ь_м_у М_е_й_с_т_е_р_у", а этот последний пересажен в события жизни душевной; приходится черпать материал, разумеется, из своей жизни, но не биографически: т. е. собственно ответить себе: "как ты стал таким, какой ты есть", т. е. самосознанием 35-летнего дать рельеф своим младенческим безотчетным волнениям, освободить эти волнения от всего наносного и показать, как ядро человека естественно развивается из себя и само из себя в стремлении к положительным устоям жизни приходит через ряд искусств к... духовной науке, потому что духовная наука и христианство для меня ныне синонимы; и детская песня души, превращенная в оркестрованную Симфонию, есть наш путь; песенка души -- Восток; оркестровка и контрапункт -- Запад: а человеческое стремление {не сам человек), ведущее его от песни к Симфонии, и есть восток в западе или запад в востоке.
       Такова моя постановка: "Серебрян<ый> Голубь" -- это Восток без Запада; и потому тут встает Люцифер (голубь с ястребиным клювом). "Петроград" -- это Запад в России, т. е. Ариманическая иллюзия, где техницизм + голая абстракция логики создает мир Майи. "Моя жизнь" -- Восток в Западе или Запад в Востоке и рождение Христова Импульса в душе.
       Тут подхожу я к вопросу, Вами поставленному: не вернулся ли я к своей эпохе "С_и_м_ф_о_н_и_й", но не по кругу, а по спирали; да, конечно; собственно, все мои статьи, книги, стихи периода после Симфоний (от 905 до 912 годов) есть перенесение настроений и устремлений "С_и_м_ф_о_н_и_й" в ту душевную зону, где о них я уже не мог говорить; т. е. вынесение их из литературы и слова: собственно точку своего христианского устремления я нес молчаливо. Юношеская смелость и наивность высказываний заветнейшего не смела не привести к распылению самой почвы высказываний ("П_е_п_е_л", "У_р_н_а", "П_е_т_е_р_б_у_р_г"); я не знал Аримана, а уж конечно он постарался в своем царстве задушить и исказить мне мои Симфонии; и таким искажением является 4-ая симфония "К_у_б_о_к М_е_т_е_л_е_й", где технические задания словесного контрапункта привели к кощунству. Собственно, я хотел глубинное одеть в слово и законы архитектоники слова сделали собственно пародию на меня самого: для меня показательно, что мои "Симфонии" есть собственно стремление к контрапункту переживаний, к науке переживаний и как таковые, они суть непроизвольное желание умного пути без знания пути <...>
       В моем 3-ем романе сами собой встают мне "новые задачи" симфонического письма: они звучат уже, потому что я хочу коснуться положительных устремлений душевной жизни <...> (ед. хр. 6).
      
       27 сентября 1925
       ...Перехожу к "Петербургу"-драме. Вы спрашиваете, что она? И пишете, что драма -- 6-ая редакция; то, что будут играть, уже и не 7-ая, а вероятней 8-ая. Ибо судьба драмы такова. 6-ая редакция оказалась, по словам артистов, такой величины, что ее можно было бы сыграть лишь в 3 вечера; итак: сократил на 1/2; и потом опять сократил; в таком спрессованном виде она оказалась уже не тем произведением, которое написал я, а чем-то весьма напоминающим "Кино" (столько там подкинуто в жест); вот тогда-то этот несчастный костяк подвергся воздействию указаний (часто полезных) со стороны артистов и всегда ценных (со стороны Чехова);84 далее начинается ряд репримандов: вступает в свои права "репертком": и в результате: А. И. Дудкин разрезается в продольном направлении и из него появляются два типа: Неуловимый, положительный, решительный, убивающий сенатора; и "дряблый интеллигент"; в результате указывается, что "положительный" недостаточно художественно углублен; пьеса разрешается к цензуре "условно"; вскоре вмешивается Луначарский и, спасибо ему, несколько давит в сторону постановки;85 скелет драмы с изъятием и пришитием вступает в новую фазу перепереработок; одна сцена рассасывается в другие, центральная 11-ая картина выпотрашивается и становится незначащей сценкой; 10, пассантная "сцена для отдыха" становится заостренным финалом и апофеозом драмы, без меня продолжаются сокращения драмы, перелет частей сцены в другие (все сцены ныряют друг в друга); далее начинается творчество актеров над текстом; и я, махнув рукой, ибо от моей драмы в первоначальном виде осталась лишь тень, начинаю сознательно заменять текст "Белого" на текст "Щепкиной-Куперник";86 приходит художник и начинает "творить" декорации, о которых я ничего и не подозревал; и уже к декорациям мы все, "много нас", подсочиняем; наконец, текст обливается музыкой.
       За год предварительной работы на сокращенном тексте-скелете всюду заплаты от "удачнейших" до "неудачнейших"; и этот процесс очевидно будет продолжаться до самой постановки: странное Чехово-Белого-Гиацинтово-Чебано-Берсенево-реперткомово87 и т. д. "детище" уже, конечно, не имеет отношения к основному тексту, а продукт в буквальном смысле слова коллективной работы; что из всего получится, -- не знаю; я давно уже, махнув рукой на основной текст, бросился вместе со всеми артистами, художниками, режиссерами, музыкантом и реперткомом давить, мять, перекраивать это странное, всеобщее детище, совершенно забыв, что оно мое; иногда лишь, взгляну на текст, как вчера, например, и ахну: "Да ведь писала-то Куперник!". А сам по настоянию Берсенева и Гиацинтовой вписал две "Щепкино-Куперниковских" странички. Утешаюсь, что мой текст остался у меня; и, может быть, выйдет в свет в Ленгизе под заглавием "Гибель сенатора";88 скажу лишь, что в ней, в 6-ой редакции, в сравнении с романом удивляет ход, с одной стороны, на Гоголя (момент трагикомедии), с другой -- на Шекспира (момент трагедии) -- в сторону от Достоевского.
       А то, что будет поставлено, и что будет поставлено, мне самому неизвестно; вторичный и окончательный смотр текста реперткомом -- 1-го октября; постановка в конце октября, в начале ноября; вчера опять написал заново последнюю сцену, исходя из 1) реперткома, 2) трактования разрыва бомбы Чеховым, 3) из уже написанного финального музыкального номера.
       Не скажу, чтобы огорчался: меня радует одно, что артисты так увлекаются ролями, так углубленно переживают моменты хода действия, а сотрудничество Чехова и рука Чехова во всем успокаивает: все же, получится нечто интереснейшее; но получится воистину продукт коллективного творчества, в котором автор стал режиссером, а артист драматургом. Если я жалуюсь на вкрапления в себя "щепкино-куперниковщины", то это жалуется литератор; и, может быть, несправедливо: многие изменения в ролях обусловлены актерами; так, например, <гововоря о> Ник<олае> Аполл<оновиче>, надо иметь в виду Николая Аполл<оновича> -- Берсенева и т. д.
       И еще скажу, что все время писал текст драмы, исходя из бесед с Чеховым; Чехов все же такой талантливый человек во всех отношениях, что, веря в него, я даже не боялся стирания в тексте себя самого; и верю, что целое -- в ритмах, в умелом направлении стиля игры вынесет Чехов. Роли таковы: Сенатор -- Чехов (великолепно), Соф<ья> Петр<овна> -- Гиацинтова (великолепно), Липпанченко -- Сушкевич 89 (великолепно), Берсенев -- Ник<олай> Апол<лонович> -- надеюсь, прилично; ставят 3 режиссера: Чебан, Бирман,90 Татаринов91 (наш близкий "друг"); но, конечно, сквозь 3-х режиссеров режиссирует 3-ипостасный Чехов; он же специально работает над эвритмической стороной дела: над движениями, группами; ведь он преподавал своей группе эвритмию92 и потом подкинул эту группу нам; с ней мне придется работать этой зимою на тему о "Слове".
       Кстати; удивительно высок уровень МХАТа Второго (2-ой Художеств<енный>); здесь даже статисты принадлежат к высокому интеллектуальному уровню; и радует "моральный пафос" всей труппы (л. 16--17).
     


 

Direct/ADVERT


Direct/ADVERT



Rambler's Top100